Юноша
Шрифт:
Слухачу первому выдали шпоры, а Сереже не то что шпор, но долго и стремени не разрешали: пока не научится держаться в седле. Слишком согнутый, на поворотах хватаясь за луку, он трясся в седле, крепко прижимаясь шенкелями, и чувствовал, как прилипают кальсоны к содранной на ногах коже.
Андрей Слухач считал себя монархистом и этого не скрывал. О Керенском, о меньшевиках, об общем положении в стране и на фронте он иначе не говорил, как пересыпая свою речь матерными словами.
— Ты кто? — спрашивал он Сергея. — Эсер или меньшевичок?
— Еще не знаю, — отвечал, почему-то краснея, Сережа, — но я не эсер, не кадет
— Ну, а я за себя и за монархию, — говорил уверенно Слухач.
Гамбург уважал Андрея за физическую силу, за то, что он в роте все делал лучше других, и главным образом за прямолинейность убеждений. Он незаметно для себя даже подражал походке Слухача и его манере носить фуражку — зеленый козырек низко на лоб. Сергей сожалел, почему он не знает твердо, как Слухач, — с кем он. За революцию — это так расплывчато и неопределенно…
Сережа, когда не бывал в наряде, ночевал дома. По воскресеньям же он весь день валялся в кровати (у него очень ныли ноги от верховой езды) и мечтал: скорей бы уехать на фронт. Он часто задумывался в строю. Отделенный командир Жинькин, сибиряк, который привык уже к Сергею и относился к нему с некоторой нежностью, укоризненно замечал: «Сережа, Сережа, в пятисотый раз заруби себе — на военной службе думать не полагается. Не в сортире…»
Самое приятное бывало после занятий за городом возвращаться обратно в казарму. Жинькин подсчитывал ногу, кулачком вытирал рот и неожиданно тонким, симпатичным тенором затягивал:
Ты склони свои черные кудри…Первый ряд вольноопределяющихся подхватывал, и песня сотрясала воздух, заглушая шаги.
На мою исхудалую грудь…— Ать! Два! Три! Четыре! Левой! Ать! Два! Три! Четыре! Ногу! Гамбург! Ногу!
Будет дождик слегка моросить…Сергей был прекрасный товарищ и ко всем вольноопределяющимся относился хорошо. Его звали ласково «Сережа», и он тоже всех звал ласково: Андрюша, Саша, Боря, Стася, Левушка. Он всех любил и был готов, даже в ущерб себе, сделать все для своих товарищей, и поэтому был уверен, что его так же все любят и ни один из вольноопределяющихся никогда его не предаст и всегда защитит. Вскоре он в этом разочаровался.
Поздно ночью Сережа сидел за длинным столом в плохо проветренном караульном помещении, ближе к керосиновой лампе, и читал Гамсуна. Он всегда, когда его назначали в наряд, брал с собой книгу. Другие вольноопределяющиеся сидели тут же и дремали, положив головы на руки. Караульный начальник Жинькин бодро выкрикнул:
— А ну, робя, чтоб не спать, — кто расскажет, как он первый раз женился!
Это сразу внесло оживление.
— Гамбург, открывай митинг!
Сергей усмехнулся и продолжал читать.
— Ну тогда ты, Андрюша, — обратился Жинькин к Слухачу.
— Ма-гу, — согласился охотно Андрей и рассказал, как он одну евреечку… Затем он рассказал пару еврейских анекдотов, с ужимками и гортанным выговором, и сурово заметил: — Им сейчас цимес, но дождутся и они своего.
Сергей хлопнул Гамсуном по столу так, что в лампе подскочило пламя.
Он закричал, с трудом выговаривая
слова:— Мерзавец! Тебя арестовать надо! Контрреволюционер!
— Не ты ли меня арестуешь? — произнес зевая Слухач, медленно поворачивая голову на длинной, мягкой шее. — Мазила! — добавил он и, протянув руку, лениво всей ладонью, будто штукатурной лопаточкой, провел по лицу Гамбурга вверх и вниз, задевая Сережин горбатый нос.
Сергей, не помня себя от бешенства, вскочил и бросился на него с кулаками, но Слухач поймал его руки и голову его зажал под мышкой. Сережа, задыхаясь от боли и едкого подмышечного запаха, отчаянно вырывался. Слухач несколько раз ударил по дрыгающему заду и под общий смех небрежно уронил Гамбурга на пол.
Взлохмаченный, с безумными глазами, потный и опозоренный, Сергей полез драться.
— Ты еще хочешь? — спросил Слухач.
Но тут вмешался Жинькин и крикнул, что хватит баловаться, а то и ему и им попадет за нарушение тишины в караульном помещении.
Гамбург вопил, что это издевательство, что это глумление…
— А ты зачем драться лез? — строго сказал Жинькин. — Теперь орешь?
Никто из присутствующих за Сережу не заступился.
В это время вошел дежурный офицер. Жинькин скомандовал:
— Встать! Смирно! — и отрапортовал: — Ваше благородие, драта-та-та, дра-та-та-та-та… За время нашего караула никаких происшествий не случилось!
Офицер снисходительно-иронически улыбнулся и заметил Жинькину, что сейчас, после революции, «ваше благородие» отменено и, согласно новому распоряжению, полагается говорить «господин».
— Слушаю-с! Виноват! Сбился!
Продолжая так же иронически улыбаться, кадровый офицер махнул лайковой перчаткой в сторону вольноопределяющихся: «Вольно, господа, садитесь!» — и ушел.
— Будто я не знаю, как по-новому рапортовать, но по-старому же им слаще!
Сергей почувствовал, что находится в лагере врагов революции и что Жинькин, вольноопределяющийся и дежурный офицер молча понимают друг друга. Они в молчаливом заговоре. Сергею вдруг что-то стало ясно, но что — он еще хорошенько не знал. С этих пор он возненавидел учебную команду, вольноопределяющихся и презирал себя за слабохарактерность.
На следующий день, в воскресенье, он был дома. К обеду пришли Пиотровский и Черниговцев. Папа наливал рюмки, и все чокались с Сергеем за скорейшую победу над немцами. Пиотровский все время предлагал Сереже перейти к нему на службу в «Северо-помощь».
— Я ему то же самое говорю, но он меня не слушается, — жаловался отец. — Уломайте его, господа… А то знаете, эти молодые… эти юноши… У них там ветер в голове и одни фантазии… геройские поступки…
Пиотровский говорил, что командир артиллерийского дивизиона его хороший знакомый и ему, Пиотровскому, абсолютно ничего не стоит перетащить Сережу к себе, в «Северопомощь».
— Один обед — и абгемахт.
— Ну да, — оживился папа. — Кто за этим постоит!
Сергею были противны и Пиотровский, и молчаливый Черниговцев, и папа, и мама. «Спекулянты, — думал он о них с омерзением. — Взяточники. Прохвосты». После четвертой рюмки, закусывая рубленой печенкой, он вмешался в разговор и развязно спросил у молчаливого приемщика сена:
— Ну как, лошадки еще не все передохли?
Черниговцеву показалось, что он ослышался, и он ниже нагнул голову над только что поданной тарелкой бульона.