Юность в Железнодольске
Шрифт:
Еще предвоенной весной я рвался в ремесленное училище. Отказали — несколько месяцев не хватало до четырнадцати. Рвался туда, в общем-то, из-за формы: фуражка с лаковым козырьком и эмблемными молоточками, шинель черного сукна, оцинкованные пуговицы. Парадная гимнастерка репсовая, то синяя, то кремовая; праздничные брюки суконные и широкие, словно матросские!
После незадачливой попытки бежать на фронт я поступил в ремесленное училище, почти не думая о форме: какую одежду дадут, такую и носить буду. Меня определили в группу
Я виделся с Валей урывками. Уходил рано утром и возвращался после ужина. Кроме часов, отведенных на еду, все время было занято специальными теоретическими и практическими занятиями, сбором металлического лома для вагранок, шагистикой, знакомством с винтовкой образца 1891—1930 годов, обучением штыковому бою.
Военрук, тощий молоденький лейтенант, браво ступавший не гнущейся после ранения ногой, вручал нам тяжелые бутафорские ружья. Мы изготавливались к бою, упругим шагом двигались на соломенное чучело и так падали, протыкая его. Излишнее рвение лейтенант умерял похвалой, зато не терпел вялости и своим ядовитым шепотком спрашивал у очередного «мешка»:
— Чи ты скуропаженный, чи кум твоего дядьки?
Валино учение проходило иначе. Чтобы раньше поставили ее на самостоятельную работу, она пропадала в «Гастрономе» с темна до темна. Зимой директор назначил ее продавщицей хлебного отдела.
Иногда, выбрав свободный час, я бежал в «Гастроном». Валя была рада моим приходам. Во время раздачи хлеба к прилавку не подступись: справа очередь, слева наблюдающие за очередью, сами метящие поскорей получить хлеб. Приблизившись к прилавку — сразу яростные крики с обеих сторон:
— Эй, ремесло, не притыкайся к очереди, пока шишек не получил.
— Ишь, архаровец!
— Пропустить надо парня: чать, наверно, сутки сподряд с производства ни шагу, все для родины старался.
От печи, к которой прислонялся спиной, я смутно видел Валю. В тот момент, когда человек, выкупивший хлеб, выскакивал из очереди, — отстригая ножницами талоны от карточек, Валя успевала взглянуть на меня и улыбнуться. Если бы я совсем ее не видел из-за людей, все равно приходил бы сюда и был счастлив уже оттого, что слышу щелканье ножниц и удары приделанного к прилавку ножа с лезвием, натянутым, как полотно пилы.
Однажды, краснея и прикусывая губы, Валя попросила меня не приходить в магазин. Покупатели и директор недовольны, что она отвлекается, переглядываясь со мной.
Вскоре после этого наше училище откупило вечерний спектакль городского драматического театра. Вышли мы оттуда за полночь. Я надумал повидать Валю. Она работала по суткам — заступала на смену в одиннадцать часов. Как раз было ее дежурство.
Жгло морозом. Я побежал по аллее, вдоль трамвайной линии. Костлявые карагачи белели зачерствелым инеем.
С бугра открылись голые тротуары, мостовые, рельсовые пути. До чего ж неприятна пустынность. Я разложил перочинный нож, спрятал в рукав шинели, побежал дальше.
Сторож, наверно, отсиживался в «Гастрономе». Я постучал по сосновому лотку, томительно пахнущему черным хлебом.
—
Кто там?— Сергей.
Колотясь в растертых пазах, поползла вверх деревянная задвижка. В том конце лотка показалось заспанное лицо Вали.
— В такую стужу прискакал! Это я виновата.
— Почему?
— В уме все вилось: «Соскучилась по Сережке. Хоть бы догадался заглянуть».
— Спасибо тебе.
— Обморозишься — другое скажешь.
— Ни за что! Ты прямо на складе спишь?
— На складе. Меня закрывают тут. Нельзя отлучаться: в любую минуту автофургон может приехать. Ну и воры могут пожаловать.
Она робко засмеялась, присела и показала топор; он белел широким лезвием.
— Хочешь кушать?
— Слегка.
Я соврал. Я бы тогда съел, наверно, за один присест дневную пайку хлеба, пять вермишелевых супов и столько же рагу из костей с толченой картошкой, заправленной горьковато-терпким хлопковым маслом.
Но Валю трудно обмануть. Велела растопырить ладони на краю лотка. И, прошуршав корочкой, горбушка очутилась в моих пальцах.
— Ой и прелестное платье мне принесли, Сережа.
— Кто принес?
— Люди.
Валя приложила к халату тяжелое шелковое платье.
— Нравится?
— Нравится. Красивое.
— Креп-сатэн. Не спутай: не сатин, а сатэн.
Я мало чего смыслю в тканях, но постарался сделать вид, что для меня ни что не в диковинку.
— Ты парнишка со вкусом, — лукаво похвалила она.
— А ты девушка с размахом. Второе в этом месяце платье. И дорогое.
— Недоволен?
Я не то что был недоволен, но какое-то раздражение поднималось в душе. В прошлый раз я обрадовался ее обновке, теперь вроде нет. Я сказал, что рад за нее, но сказал невнятно.
Она смотрела на меня так, как, вероятно, глядит в телескоп астроном, озадаченный непривычным поведением давно знакомой звезды.
— Почему у тебя изменилось настроение?
— Откуда ты взяла платье, Валек?
— Хватит, походила обдергайкой. Думаешь, приятно, когда кто-нибудь споет вослед: «Хороша я, хороша, да плохо одета»?
— Я ничего не говорю.
— Не говоришь. Правильно. Ты думаешь...
— Придира ты, Валек.
— Как с папой случилось, я страшно чуткая стала. Ты меняешься ко мне.
— Мнительность. Вот ты вправду меняешься. Кто в прошлое воскресенье уныривал на танцах?
— Ты где-то там стоишь. Ко мне подходят, приглашают. Ты рядом стой. Но ты не терялся... Вон с какими девушками танцевал! Постарше меня.
— Какие попадались.
— Знаем мы вас. Выберете глазами, нацелитесь и, как только духовики заиграют, летите.
Я не стал спорить. И так бывает, как она говорит. Но в прошлое воскресенье было не так. Я правду сказал, что на танцах в клубе железнодорожников Валя избегала меня: ее, должно быть, смущали мои кирзовые ботинки и хлопчатобумажная стираная спецовка. И танцевала Валя не со всеми, кто приглашал. Своих одногодков она шутливо-покровительственно отсылала к девчонкам с бантиками, а сама танцевала с парнями лет двадцати.