Юрий Долгорукий (Сборник)
Шрифт:
"…благодеяние прародительское…"
Где они жили, эти несчастные люди, в каких уголках и щелях прятались от безжалостной ночной стражи, откуда брались? Не от самых ли первых князей, прославленных за величие духа, за мудрость, удачливость, за щедрость и богатство их пиршеств, на которые созывали чуть ли не всех киевлян многократно в течение года, забывая о том, что год имеет в себе дней не несколько, а триста и шестьдесят пять, и человек, чтобы жить, должен иметь кусок хлеба на каждый день? Или же разрослось нищенство киевское при скупом Святополке, который сам торговал и хлебом и солью, грабя не только простых людей, но даже монастыри и бояр, не прощающих такого не то что князю - господу богу? Тяжкое наследие оставил после себя Всеволод. Изяслав же за эти два лета своего властвования, разоряя и сжигая сёла и города, ещё больше увеличил число обездоленных, обнищавших. И вот собрались они сюда, в Киев, видимо, отовсюду, где проходили с огнём и мечом дружины и полки Изяслава;
Натисками и криками нищих был обескуражен даже Войтишич, которого трудно было чем-либо удивить на этом свете, достойном, как он полагал, лишь одного: проклятья. Зато князь Ростислав и тут не уронил своего достоинства, величественно взмахнул кому-то рукой, и сквозь толпу, сквозь страшную давку вдруг пробилось к нему несколько суздальцев, остановились возле своего князя, держа в руках кожаный мех. Ростислав с величественным спокойствием, не глядя, запустил туда руку, что-то там взял в горсть и метнул в толпу.
В прозрачном воздухе в лучах солнца сверкнули маленькие кружочки, упали прямо в вопящую толпу нищих, а следом за ними, давя друг друга, дерясь, кусаясь, огрызаясь, потянулась вся нищета, хотя ещё никто и не знал, что это летит из руки дающего, не догадываясь и не веря, чтобы бросали им так щедро золотой и серебряный пенязь.
Ростислав бросал снова и снова, бросал неутомимо и щедро, рассеивая над собравшимися золото и серебро, чеканенное ещё именами Владимира и Ярослава, Всеволода и Мономаха, на маленьких кружочках выбиты были княжеские лики, стояли там надписи русские, а то и греческие: "Владимир князь, а се его серебро", "Ярослав архонт, а се его золото"; быть может, попадалось там и дешёвое серебро Святополка, в котором олова было больше, чем самого серебра, но более всего было золота, обозначенного именем Юрия, с отпечатком Георгия Победоносца, или готового к прыжку суздальского льва, или нацеленного в землю лука. И как ни бились за каждый пенязь убогие, как ни вопили на площади перед Десятинной церковью, но кто-то успел увидеть на золоте и серебре знаки Юрия; и среди ругани, проклятий, стонов, рычания, плача родилось одно слово, прокатилось над толпой, запрыгало то там, то там, исчезая и возрождаясь с новой силой, сначала проносилось оно неразборчиво, отрывисто: "…олго", "…горуг…". "Долго…", "…горукий", а потом вспыхнуло вдруг, отразилось стократным эхом и уже не затихало всё время, пока Ростислав швырял пенязь, и пока пробирались вельможные сквозь толпу нищих, и пока усаживались на коней и в сани.
"Долгорукий!.. рукий-рукий-рукий!"
"Долго… Долго… Долго… рукий!"
"Долгорукий - Долгорукий - Долгорукий!"
Князь Владимир побледнел, Мстислав Изяславович говорил ему что-то гневное, Войтишич потихоньку проклинал, четыре Николая прижимались к Войтишичу и к Рагуйле, тысяцкому князя Владимира; трясли бородами, озлобленно сверкали глазами на сына Долгорукого, учинившего такую неслыханную дерзость.
Ростислав сохранял полнейшее спокойствие, делал вид, будто его ничто здесь не касается; закончив с пенязем, метнул в толпу и кожаный мешок, который вмиг был разодран в клочки, ибо каждому хотелось иметь хоть капельку, что соединила бы его с тем именем, гремевшим над площадью, будто заповедь тех лучших времён, когда и хромой запрыгает, будто олень, и язык немого запоёт.
Согласно киевскому обычаю, после молебна князь устраивал обед для иереев, князей и бояр с воеводами. О нищих забыли сразу же, как только отъехали от Десятинной церкви, забыли и о неуместных восклицаниях, которые так было всполошили князей и бояр. Столы накрыты были в Ярославовой золотой гриднице, о ней Дулеб до сих пор лишь слыхал и никогда не предполагал побывать в этих и впрямь золотых стенах, которые видели многих славных людей, послов от могущественнейших властелинов земли, слыхали слова высокие, благородные, а бывало, и предательские и подлые, потому что после Ярослава в Киеве сидело уже множество князей, и не всегда это были князья, достойные славы великого города.
Князь Владимир не обрёл ещё умения направлять трапезу и придавать ей подлинную непринуждённость, которая ничего общего не имеет с грубостью и низким обжорством и пьянством.
Тут все пытались перекричать друг друга, заливались вином, давились самыми жирными кусками, жевали, отрыгивали, плакали, целовались. Войтишич знай выкрикивал своё: "Будь оно всё проклято!" - и целовался с боярством; четыре Николая, сдвинувшись плечом к плечу, с жадностью набрасывались на яства, с нескрываемой злостью посматривая на суздальцев, а вместе с ними и на Дулеба. Анания не ел и не пил, только брезгливо морщился, сидя между Войтишичем и митрополитом. Дулеб оказался возле боярина Петра Бориславовича, который поздоровался с ним ещё в Десятинной церкви и не отпускал после этого от себя, обрадовавшись, что может повстречать в Киеве ещё одного человека, знакомого с книжной премудростью, ибо к церковным мужам Пётр не имел особого расположения. Князь Ростислав посадил Дулеба рядом с собой, а поскольку Пётр Бориславович был рядом с лекарем, то получилось так, что он сел с другой стороны
от Юрьевича. Им к лицу было так сидеть: посредине роскошно-величественный князь; с одной стороны спокойный, подчёркнуто скромно, но и со вкусом одетый лекарь, которого побаивались, потому что он до сих пор ещё был для всех загадочным; с другой - Пётр Бориславович, вдохновенно-бледный, чернобородый, в сиреневой хламиде, обшитой чёрным бобром, с пальцами, унизанными драгоценными жуковинами, высокоучёный и холёный, будто высокородный ромей.– Не выношу дальних походов, - сказал он, наклоняясь к Ростиславу. Претит мне спанье в свинских условиях, неумывание, плохая пища. С малых лет избаловали меня. Отец мой заметил, что у меня слишком короткие руки, не пригодные для меча, и отдал в книжную науку. Побывал я во многих землях, изучил чужие языки, прочёл все книги, познал множество людей. А познал ли самого себя?
Ростислав улыбнулся на эту речь покровительственно-пренебрежительно. Уж кому-кому, а ему с самого рождения было открыто его назначение. Величие княжеское - вот и всё. Над чем тут ломать голову? Все остальные люди должны так или иначе служить для поддерживания этого величия. Ещё будучи молодым, сидел он князем в Новгороде, где никому никогда не удавалось долго усидеть. Как раз перед ним новгородцы изгнали Всеволода, сына Мстиславова, который был тогда великим князем в Киеве. Всеволоду поставили тогда в провинность, что он не блюдёт простого люда, хотел сменять Новгород на Переяслав, тем самым унизив славный великий город торговый; в битве при Ждановой горе первым бежал из полка, без конца встревал в усобицы, втягивая в них и Новгород. Ростислав тоже не удержался долго в этом бунтарском городе, ушёл оттуда хотя и без позора, но и без славы. Затем десять лет сидел у отца на кормлении, испытывая ущерб для своей высокой чести и немалый гнёт для княжеского своего духа. Теперь бы должен был размахнуться во всю силу, которая чувствовалась в его фигуре, в гордой, могучей шее, в умении сидеть на коне и за столом, в умении слушать и истинно по-княжески улыбаться.
Какой-то пьяный иерей, кажется из печерской братии, привлечённый гордым видом Ростислава, приплёлся, макая в чащу с вином бороду, схватился, чтобы не упасть, за плечо Дулеба, заныл:
– Нет теперь Самуила, который бы восстал против Саула; Нафана, который предотвратил бы падение Давида; Ильи и Елисея, которые ратовали бы против беззаконных царей; Амвросия, который не испугался бы царской высоты Феодосия-императора; Василия Великого, который словом своим нагонял ужас на гонителя христиан Валента; Иоанна Златоуста, который разоблачал императрицу Евдоксию…
– Убери, лекарь, этого пьяного болтуна, - процедил сквозь зубы Ростислав, - не могу пить, когда разглагольствуют у меня над ухом.
Дулеб оттолкнул опьяневшего отца, тот, покачиваясь больше, чем приличествовало бы, побрёл куда-то в другой конец гридницы. А оттуда появился Петрило, прошёл мимо пьяных и обалдевших, глядя на всех своими невыразительными белёсыми глазами, он гордо поводил шеей, на которой была у него золотая гривна (не та ли это, которую подарил когда-то Долгорукий за спасение от смерти в Москве?), приблизился к Ростиславу, поклонился ему, пробился сквозь гомон и боярско-иерейские выкрики своим скрипучим занудливым голосом:
– Здрав будь, княже Ростислав! Петрило есмь. Служил отцу твоему, славному верой и правдой, рад, что и теперь служим с тобой тому же самому великому князю.
Сказано было так двусмысленно, что даже Ростислав позабыл о независимо-гордой осанке и взглянул на Петрилу с любопытством. Ибо "тому самому князю" могло означать: и князю прежнему, то есть Долгорукому, и князю киевскому, то есть Изяславу, у которого на самом деле ныне служили они оба. Но ведь мог же этот Петрило, некогда молодой и беззаботный дружинник, успевший наложить на лук стрелу и пустить её в боярина Кучку, упредив того в его покушении на князя суздальского, мог этот Петрило сохранить верность своему старому князю, верность и любовь даже, ведь Долгорукого любили все те, кто знал его близко, ходил с ним в походы. Правда, не любили его все бояре, как не любили они и Суздальской земли за то, что наполнена она была беглецами, голытьбой, бывшими рабами, людьми, которых бояре считали ничтожными, презренными, способными поднимать смуту, а значит, и преступными. Петрило же поставлен между князем и боярами, он сдирает мыто, берет виры, чинит суд именно над такими, которые в Залесских землях чувствуют себя хозяевами, либо вовсе не имея бояр, либо не очень их признавая, поскольку находятся под справедливой рукою Долгорукого.
Обо всём этом подумал не князь Ростислав, чья голова была устроена таким образом, что думать она могла очень туго и медленно, ибо всё в ней направлено было только на постоянное поддержание княжеского достоинства, подумал за князя Дулеб, который всё слышал и видел, который, собственно, знал теперь Петрилу слишком хорошо, чтобы не иметь сомнения относительно того, кому служит и служить намеревается восьминник, но вмиг поставил себя на место Ростислава и вот так подумал об этом княжеском и боярском прихлебателе, скользком, неуловимом, о человеке, который когда-то был мужественным и бесстрашным, а теперь стал, видно, просто нахальным.