Юрий Долгорукий (Сборник)
Шрифт:
Он хмуро сказал, засунув ларец под мышку.
– Постой пока тут!
– и сам пошёл во двор за ворота. Раненый, брошенный у ворот, с усилием приподнялся над мокрой, грязной землёй и крикнул Якуну вслед, задыхаясь:
– А как же со мной, Савватьич? Якун досадливо обернулся:
– Чего ты?
– Чай, заслужил я хоть малую кроху пищи: не для себя, а для тебя да боярина добро в походе добыл с ватагой… кровь свою пролил…
– За то тебя раньше кормили, - сердито сказал Якун. Раненый, угасая, с отчаяньем прохрипел:
– А что же ты бабе скажешь, когда умру?
–
– с усмешкой сказал Якун и плотно закрыл за собой ворота.
Раненый застонал от боли, с трудом повернул к Ермилке своё худое лицо, попросил:
– Ох, милый… сходи в Кучково… Эно, там - видишь избы?
Ермилка, не отрывая глаз от лица мужика, от его разъезжающихся на сырой и холодной земле ладоней, поспешно ответил:
– Вижу.
– Пойди… Позови там бабу Явдошку… Пускай придёт меня приберёт…
Лишившись последних сил, раненый тяжко упал всей грудью на землю, хотел приподняться, не смог - и, стукаясь лбом о твёрдый, слежавшийся возле тына весенний снег, безнадёжно и горько заплакал.
Глава XXIV. ГИБЕЛЬ СЫЧА
Внезапно же приде к нему
смерть, образ имея страшен, а об-
личие имея человеческо, - грозно
ж видети ся и ужасно зрети ея!
Узнав от Любавы о страшной судьбе Данилы-книжника, Пересвета с плачем кинулась к мачехе.
Выплакав горе, она от мачехи побежала снова к себе в светлицу, хотела ударить себя кинжалом, броситься в омут, пойти к отцу и просить о защите. Но скоро девичий разум привёл к иному:
– Надо самой бежать! Одеться в отрочье платье, взять сколько в силах разные самоцветы, схватить коня - и бежать… Бежать в Белоозёрье, не помышляя о гневе отца: Данила мой милый казнит себя в заточенье!
Пусть будет отец гневиться: до гнева ли, если беда настигла? Одно и осталось: раскинуть крылья и улететь! Тесна, темна Данилова клетка, куда лететь Пересвете. Но и отцовская клетка ничем не лучше: хмуро в ней, тяжко…
Подумав об этом, девушка в тот же час позвала Сыча.
Из всей боярской служни он ей казался самым добрым и ловким: статен, всегда с улыбкой, готов к услугам, не глуп. Уж если кого просить, так лучше просить Сыча. И девушка, будто гуляя и будто бы испугавшись собак, позвала Сыча на крыльцо.
Когда он, кинув лопату, которой разбрасывал снег по двору, чтобы лучше таял, почтительно встал у мокрых ступенек, снял шапку и, улыбаясь, взглянул в глаза Пересветы, она смутилась. На миг ей даже вдруг захотелось бежать назад в светлицу, но горе осилило стыд, и девушка попросила:
– Мне помощь твоя нужна… За то уплачу не скупо! Сыч сразу переменился. Окинув девушку цепким, сверкнувшим взглядом, он тут же в уме прикинул: какая плата будет от Пересветы?
«Какая та плата ни будь, - решил он, ликуя, - а взять я своё сумею!»
Пригнувшись ближе к крыльцу, он сдержанно, тихо бросил:
– Готов на любое дело.
–
Но тайну храни от всех! Сумеешь хранить ту тайну?Сыч клятвенно поднял руку:
– «Голова моя коробея, а язык замок!» Хочешь, заговором обещаюсь?
И быстро забормотал:
– «Будьте, слова мои, крепки и лепки! Твёрже камня, лепче клею и серы, сольчей соли, вострей меча-самосека, крепче булата! Что задумано, то исполнится! Слово и тело своё даю…»
У девушки сразу высохло горло. «Так вот он, желанный час!
– скорее сердцем, чем разумом поняла Пересвета.
– Хоть есть ещё время остановиться. Ан остановишься - будешь вовек в слезах. Нет, только вперёд - к Даниле!..»
И девушка, вспыхнув, решительно досказала:
– Хочу я отсель бежать. Достань мне отрочье платье… сведи со двора коня… оставь их в надёжном месте: в условленный час - уйду!
Ещё не зная, велеть ей или просить, она подсказала:
– В княжьем посёлке найди бежанку Любаву… она поможет.
Сыч тихо присвистнул. Уже без улыбки он взглянул в лицо Пересветы, увидел жар и смущенье, подумал: «Боярин за то убьёт!» - но твёрдо сказал:
– Добро!
Девушка кинулась в сени.
Сыч медленно отошёл от крыльца, встал у ворот и долго задумчиво взглядывал то на собак, гремящих цепями возле конюшни, то на дубовый тын, обсохший под солнцем, то на широкую дверь, ведущую в сени, то в чистое небо над голыми тополями.
Когда усталый, потный Якун, выйдя из-за угла усадьбы с мокрой лопатой, сердито крикнул:
– Эй, Сыч… холоп!
– бродяга впервые без торопливости сделал один лишь шаг навстречу Якуну и с тайным злорадством громко спросил:
– Чего ты орёшь… эй, дядя?
Он ненавидел и управителя, и ватажного батьку Багана не меньше, чем жадного, строгого, нелюдимого Кучку. Он ненавидел всю жизнь в усадьбе. Сидишь в ней, как будто в холодной клетке: ни бражничать, ни певать… лишь окрики да работа!
Якун в сердцах ударил Сыча лопатой, и тот окончательно зло решил:
«Возьму коня из конюшни… С Любавой платье добуду!»
Через несколько дней, посланный к сыну Чурайки, волхву язычников Жому, он тайно зашёл в посёлок. Любава сидела с Кирькой возле избы на обвалившейся, но уже подсохшей завалинке. Перед ними, за тыном, плескалась Москва-река, а за ней, во влажном весеннем мареве, лежало лесистое, уходящее в сумрак Замоскворечье. Оттуда Любава ждала Мирошку, и каждый день, провожая полые воды, глядела туда с надеждой: не появятся ли знакомые ратники на размытом речном берегу?
Но ратники не являлись, хотя они были совсем уже близко.
Любава не знала, что воины Святослава, а с ними и парень Мирошка, уже подошли к Протве. Смоляне и воины киевского Радилы бежали от них, побоявшись измены: черниговские князья, союзники Изяслава, подумавши, отказались идти против родича своего Святослава, и это было подобно удару в спину - сразу рати Радилы и воины смоленского воеводы Склада остались одни. Рать Святослава и триста всадников-половцев, нанятых им по совету жены-половчанки, вклинились между войсками Радилы и Склада. Тогда Радила этой же ночью увёл свою рать на Киев; поспешно пошёл к Смоленску и Склад.