Южная Мангазея
Шрифт:
Да-да-да! Опали Кустодиевы холмы и изможденные купала. Очутился Ян посреди ледяной космической пустыни. Лишь искры московской глазури кругом. Позёмка суетливой архитектуры. Только что же он, лихой тат, урвал — не опомнился. Бока девичьи не жаром ничьим, а холодом скорлупным, кукушкиным, обдают.
— Скорлупа ты азебова! — ударились яновы зубы в воспоминания: — Светишь, да не греешь! Не ради тебя я земную жизнь топтал! И не одной только петушиной, но и прочими своими головами ядрёную Леду морочил! И в сердце Московии и у фиоровантьева хребта. Головами-черпаками удалого седьмого неба. — С каким только пряным мозговым душком Ян её ни размешивал! Чтобы кипели лакомые недра! Поднимались туманы, зорьки да марева-парева стылой росой удалых его зениц — луп, вцепленных во взгляды любимой, жадно испещряющие прошлое. В нём, как в силках, несусветно сверкала Московия. Членистоного ворочала кранами и кирпичами. Обеими Отечественными войнами и прочей историей стенографируя отношения Яна с любимой. Любой миг зыбучих времён — её взгляд, ангел, никогда не найденный
И ты, посторонний! Не испепелён встречами с любимой? Еле мерцаешь! В городе ворованных взглядов. Холодно преломлённых каждой песчинкой.
Трескучи песочные часы городских ущелий. Ян пересыпался там как калейдоскоп из бисером брошенных в яново прошлое драконьих хрусталиков любимой. Зажмуренные хрусталики вылупились в драконьем многоголовье московских девиц. Вшиво копошившемся в городе и сыпучих обывателях. Пипа, Эвридика, Черенкова… Хихикающий посторонний! Ты тоже калейдоскоп, в который никто не смотрит, потому что открой твоя любимая глаза — выгорел бы дотла! И Яна испепелили бы взгляды-ангелы его идеальной возлюбленной в гнездовье прошлого! Если бы не прощались они с ним ежесекундно. Прощальной поволокой безопасно вскружив весь его бренный состав на 180° в минус-абсолют по Цельсию. И Ян, устремлённый в ничто, в будущее — жил! Бренные частицы наделялись фейерверком пространственно-временных координат — отражениями гримас, прищуров и ужимок любимой. Мимолётной его земной жизни.
Которую смог остановить лишь тот, кого мы таскаем под собой. Проигравший её янов мертвец.
Недаром он — с дистанции полтора метра — крепостным червем, и под Москвой, и теперь в Юмее пресмыкался и хрустел под Яном в узилище исторической кладки. В бессмертной надежде, что вскроются расщелины в камнях, годовые кольца в брёвнах и все опоры жизни с их костными и прочими преломлениями сойдутся мозаикой черепа битого небожителя, венца разбрызганных московских, юмейских психик: обвенчает он и Яна с дамой с вуалью! Стоило напрячься и гложущей его мыслью она вылупилась из каждой мозаичной, каждой женской косточки. Капризно выпавшей в том или ином историческом ракурсе — или лягушечьей, или царевниной. Задрожали косточки во всех хозяйках, ставших студнем восьмого неба, человечьими-рыбьими-жабьими похождениями одновременно. Радужные ракурсы всех времён слились как в жерле кривого зеркала. Хлестнул солнечный свет сквозь хвощи и плауны бытовые складки облезли с барышень, как с троглодиток в пещере. Без уродств и привычек сгладились не только характеры, но и лица. В одно, единственное. Княжна, Свет-Васильчикова! Нашёл-таки, пусть и с помощью своего мертвеца! Но лишь коснулся Ян твоей, не слитой ни с чем грани в городе солнца на глазных орбитах небожителя. Зажмурился тот, будто опустил киноэкран, на котором: Хлоп — хлоп! Вздуваются и опадают в угаре светотени лбы и мускулы истории, что толчётся в его веках, как в пиратских парусах. А Ян соринкой сморгнут во тьму внешнюю, к персиянке-Неайгулечке, лунно плещущей в настоящем Солнце!
Тьма внешняя! Вот так! Обнимешь замертво любимую — будто в скафандре сквозь нормальную бабу прорвёшься по ту сторону добра и зла! К её лунной спутнице, сорвавшейся с цепи времени. Что ж, прочь обыденные координаты, раз не удержал Ян тебя ни в живых ни в мёртвых земных мерах.
Заратуштрой впивается он в горячие лунные кратеры шальной персиянки. Отстучавшими воспоминания кайнозойской, мезозойской, палеозойской своими челюстями. Его головы — вглубь её глаз! В мозг, к молекулярным узелкам девичьей памяти, но там ничего нет, вилами по воде писано. Где искать Яну свою княжну, любимую до молекулярной глубины? Сосредоточенные, как у экскаватора, необычные его головы не находят молекул — встречают лишь свои отражения разной кривизны, которые одухотворяют окружающий вид вокруг обычной, хотя и прилунившейся. Это не то что корявый земляной материал, с когтистыми кристалликами, цепкими генами, едкой цитоплазмой. Здесь лишь соскользнувшие с него, хладнокровные отблики. Осыпающаяся в солнечном прибое готика воспоминаний. Да-да, привычка делает своё! Янова обычная, городская голова, хотя и прилунившаяся, видит, выстраивает из бледной ряби лунный, но город — формы времени, вырванные из каменной корки, как из склепа. Сначала Яну показалось, что это лунный Регенсбург, или, на худой конец, знакомый по рассказам бабки Сольмеке промежуточный немецкий пейзаж, но астрономическая эрозия быстро огладила острия ратуш в византийские маковки, черепичная пастель расслоилась деревенской палитрой и аскетичная бледноватая Москва прижалась к лунной поверхности. Заюркали лунные москвичи. Астеники! "Луна-вампир солнечных зайчиков! Вертлявый город, как воронкой дервиша, белокаменным кратером высосала", — только успел Ян подумать, как по макушке его шарахнул небольшой астероид.
Заторможенное кино — бег Яна на какое-то крыльцо, под бетонный козырёк девятиэтажки, причём каждое его мышечное движение не отбрасывало тень, наоборот, притягивало её со всех сторон ощутимой шелухой, будто солнце превратилось в горящую резиновую шину. Едва успел Ян схватиться за парадную ручку, как дверь заскрипела и на свет Божий вывалился абориген — несмотря на философскую потёртость, вполне узнаваемый Васёк-бородач с алхимическим сосудом и девушкой смутного облика под полой пиджака.
Васька, взглянув на Яна, постучал по водочной этикетке, огромной бумажке с надписью Справка о реабилитации. Прочие мушкетёры вероятно уже отметили
возвращение по месту московской прописки.Троица с приглашающим мычанием уселась на дырявую лавочку у подъезда. Треснувшие очки аборигена бросили блик- рикошет на грань стакана, озаривший Яна, как Якоба Бёме, правильным небесным пониманием. Ян перестал производить мысли и импульсы и не нуждался в их атомном, материальном оформлении, столь дефицитном здесь на небесах, что приходилось привлекать астероиды или, не дай Бог, будь мысль покрепче, целые планетные системы. При таких бомбардировках лунная Москва и стала бы просто кайно-мезозойскими челюстями, щербатыми от потрясающего интеллекта, если бы не гражданская оборона. Среди прочих и инициативная группа, собравшаяся вокруг лавочки, с помощью философских средств переключала мышление в созерцание, в безопасный режим! Вообще Яна и так привели сюды не сверхынтеллектуальные занятия, а обычный поиск самки, пусть и достигший гипертрофированных, космических горизонтов. Чокнувшись с очками философского аборигена, Ян начал с маленькой, с двух кусочков преломлённой Москвы… Вскоре они перешли к большим масштабам… Треснули очки, горизонты стали по колено, утонули в них московские колокола-бубенчики и мелкорылые созерцатели, безопасно переключённые на поиск самки…
Поминутными поцелуями Ян исследовал смуглую гражданкину ручку. В её прохладных сиреневых прожилках тыкались, как рыбьи губы, ответные целующие пульсики. Коими женщина одинакова во всех местах. Так физики, приборчиками с иголочками, покалывают холоднокровную тушу мира, пока не кольнут какую-нибудь ничтожную плазмочку. Не рыба булькнет! Полохнёт осколок древнего солнца! Рванёт мякоть поцелуя огненная челюсть этой туши, ихтиозаврья маленькая челюсть той, кого любишь в сию минуту. Прорывают губы реликтовые клычки, зубки любимой, жемчужины, и в каждой — отблик всего мира из таких же жемчужин. Не холод рептильего дыханья выбелит твои, физик — лирик, губы, а жар этих бессчётных отражений, как дрессированная пасть в цирке, выбелит виски. Но не надо поступать в цирковые челюсти! Виски выгорят и меж створок обычного трюмо, где загнано время, стылые удвоенья-умириаденья. И не надо клацать о жемчуг зубов, о жемчуг глаз, перепихнувшийся со всем миром галактической спиралью, свинченной сиюминутной закорючкой времени даже не в объёмы динозавра, а в тугое, в осиное, в тугие зрачки, ноткой- шлюшкой готовые впрыснуть динозаврью дозу равнодушного космоса и загасить в крови все тёплые плазмочки,
— Непостоянная, Азеб Васильчикова! — взвыл Ян и снова приложился к лунному мясу эфиопской гражданки. Ох! Клац! Не рептилий холод на его губах, а жар далёких клыков на его висках! Динозавры бродят в расщелинах её кожи! Иль это ты, Васёк Алкаш-ыч, бутылкой клацнул?!
— Экскурсант! Постоянство — у гражданок в одном месте, — холодно ответил реабилитированный Васёк, — это глаза у них неподвижны, а мир вокруг вертится, как барабан вокруг оси, — он ловко уклонился от следующего астероида, стремившегося материально запечатлеть его мысль. От взрыва растрескалась облицовка девятиэтажки, радужно блеснув в очках реабилитированного рептильими тропками кайнозойских джунглей.
Княжна Васильчикова! Как бабочка иглой, Ян захлёбывался желе отражений твоего, Джоконда, прищура пращуров…
— В глазах — ось времени, — предупредил Васёк Алкаш-ыч, — погружена в них, в разметавшиеся со сна ангельские потаённосги. Во всём прочем, кроме двух крылышек бровей, невидимые. Не вглядывайся в женщину, ни по-хорошему, ни по-плохому! Увязнешь в стылом веществе времени — материя по тебе будет щёлкать свои координаты, — это подтвердил визг приближающегося астероида. На этот раз материальная координата отметилась более прицельно, попав не по убого окаменевшим формам времени, а в вытекшее оттуда мумиё, почти мысль города в лице с бородатым философским выражением, лучшим громоотводом: — О бедный Йорик! — и астероид, вытряхнутый из васьковой бороды, Васильчикова погладила ножкой.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Фильмотека, просмотренная Викчем на лопатках Черенковой, и несколько прочитанных Черенковой книжек Викча
«Несчастная», Тургенев, 1868
Повесть Тургенева «Несчастная» существует в удивительных вариантах: в развёрнутом плане это автоматический романтический продукт — дщерь-магдалинка барина-мещанки, фортепьян, отчим- угнетатель, барчук-спаситель, стена Кавказа, умученная сиротка, мститель на могиле и прочий набор штампов, столь утомивших самого Тургенева, что на выходе он добавил достоевщинки — скорбное племя, инцест, исповедь со слезьми и т. д., а в конечном типоскрипте с ювелирной точностью выкинул главный романтический рычаг — рокового мстителя (Цилиндрова-Станкевича) и навесил к основным главам длиннющий хвост на четверть повести: детальнейшие похороны и поминки отрицавшей героини, переходящие в такую макабрическую оргию, что эпилог перевесил идиллически- мусикийский сюжет, увлекая его за собой в адскую кухню, где в соусе Истуар д’О уже готовился набоковский «Дар», заимствовавший у Тургенева полуеврейскую гордячку с жовиальным отчимом.
"Черное по белому", "Лунные муравьи", Гиппиус, 1908, 1912
Герои Гиппиус впадают — как вкладные, один в другом, хрустальные шары — в сонный гнозис — так, Вика («Не то») из кристальной петербургской утопии вымечтала себе сонную, ласково-душную родину, где выткался овражный, звёздный, со светильниками послушник-Васюта. Гностическое размножение антагонистично физиологическому, если в аскетический конструкт внедряется физиологический крап, он становится глинистым, хрупким, разваливающимся («Двое-один»),