Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Южная Мангазея
Шрифт:

Когда Викч очнулся, то сидел на цепи в похмельном углу сторожки, рядом, подбитая и в его похмелье, корчилась тошнотворная Азеб.

— Ты зачем сюда, в злу сторожку полез? — вопила она, побелевшая. — Думаешь, он тебя выпустить хотел? Сидел бы здесь на электрической цепи, пока он все мои соки из тебя не вытянул. Хорошо, с этим трупным питьём дурак не рассчитал, что меня вывернет от твоих воспоминаний — Азеб зло рассмеялась. — Интересно, прочие потребители со мной тоже такие гадости вытворяют? Недаром под каждым москвичом мертвец лакомится. Напрямую-то я ему мало гурманка и слишком горяча. — Просветлённая Азеб вскочила, забарабанила кулачками в глухую дверь. — Хвастаться, наверно, пошел, но станет главным кремлёвским хычом, всем остальным буди паёк выдавать — ведь это он твой останок, подпольно жилы тянет, из тебя вытяжки делает, настойки готовит. Но за то прочим хычам облегченье, пока я в тебе, не нужно за посредниками таскаться, без моего света бесполезные москвичи вымрут и со всеми хычами здесь под тобою одним ленивою гроздью залягут. — Азеб вздохнула. — А город без хычей развалится. Они его корку своими ходами, вентиляцией, трубами метро укрепляют, чтоб за жителями поспевать, везде им душу тяготить. Хычовы фильтры и земные поры — для уловления

всех душевных оттенков — архитектуру от гниения предохраняют. А без меня лицо Москвы, лицо ангела-рюриковича мигом червями разъестся, пальцами другой Васильчиковой, чёрной Иксы, она их в пустых, лишённых моего света горожан всунет, чтоб цепче за поверхность ухватиться, за любимого своего, да только голову ему трупными пальцами проткнёт, ведь Рюрикович давно ничком лежит. — Азеб села на железную сторожкину кровать и печально утёрлась рваным матрацем. — Тогда и я с его мозгом пропаду. Ведь я, Васильчикова — только мечта, древняя память в мозгу Рюриковича, а объект сей мечты — одна москвичка, тёмная икс-девушка. Неэфирная. Икса. Непроглядная, как Суламифь. Дезертирьи его глаза! — с горечью вскрикнула она не в викчев адрес: — Из эфира, Гвадалквивира! — слепо грохнуться на ни о чём не подозревающую вертихвостку! Тёмную киску!

Викч загремел цепью: — Ты её и Суламифью потому называешь, что она с тех пор в землю вдавлена, давно нежива и почернела?

Азеб досадливо махнула рукой: — Если о тебя влюблённый разобьётся, ты даже и не почувствуешь. Жива, на работу ходит, в контору где-то на Лубянке. Но жива и память рюриковичская о ней, это я, покорная, — Азеб поклонилась, — и, грешным делом, устремлена к той девице. Между нами говоря, ничего особенного я в ней не нахожу, — Азеб слегка покраснела, — так, секретарша какая-то. Это только в мечтах своих Рюрикович её в небеса возносил. Поэтому я и упираюсь немножко, попутно вот Москву оживляю, проявляю в многоэтажках смутное подобие его небесных квартир, бивуаков, а в них — его знакомых, по миллиону на типовой этаж, жителей-эфиопов.

— Не только цель твоя — Суламифь, но все москвичи для тебя — эфиопы? — поразился Викч.

Смутной палитры. Я же память, самодержица тех, кто стал бесчисленным эскизом жизни. Живое, что случается или случится, мне неизвестно. Причём моим становится всё, что видел или видит Рюрикович во сне или наяву, причудливо увязывая это с Иксой, ведь забыть для небожителя — значит присудить к смерти. Это не значит, что другие могут вспомнить все треволнения какого-нибудь мезозойского листочка, прадревней хвощинки, поэтому я, когда удаляюсь от Рюриковича, мрачнею, как Вера Засулич при хождении в народ. Ведь ты знаешь, что в начале моего стремления вспомнить всё, что так или иначе относится к рюриковской возлюбленной, я — как звезда! Видна всем! — и Викчу! Нетронутые грани! Не девушка, а алмаз! Золотце! А в большой шкатулке серебро. — Легко просвечиваю насквозь, без труда вкладываю в москвичей зыбкие копии ангелов, спутников прогулок Рюриковича с Иксой-секретаршей. Москвичи бойко проигрывают заведённые истории, черня на своём желатине серебряное кино, тягучим Меркурием проникающее в подполье душ, а уж там пробуждается такое канувшее, о чём может вспомнить только вечное существо. Всё это уминается в меня, в мой звёздный свет, который темнеет, густеет и уже непроглядной смолой достигает Иксы-секретарши. Вообще с каждым людским шагом на косточки человека ложится такой груз, такая густая смола воспоминаний влюблённого в него небожителя, что человек вскоре уже не в силах втиснуться в будущее, в ангельские пространства и, как Архимед в ванной, займёт локуток в прошлом. В такой тесноте смола разгорячённых воспоминаний проймёт подопечного насквозь, человек начнёт мумифицироваться и задумается о вышнем. Когда Икса обратит вверх свои глаза — Проходы в девичьи ёмкости, Рюрикович, куча кочующих воспоминаний, может кануть, влюбиться в неё без остатка. Ты только подумай, — раскричалась Васильчикова, — что меня ожидает! Исчезнуть в жизни какой-то секретарши! Причём она сразу забудет об обременявших в прошлом высоких материях и радостно завихляет в будущее, которое начнёт высасывать из неё детей или деревья. Тёмные дети и ещё более дубовые деревья! Такой мрачной обыденностью изойдёт влюблённый Рюрикович, мечтающий о столь светлой и образованной девушке, как я! — Азеб возмущённо расправила оборванное платьице. Викчу неточен ь понравилось последнее высказывание. Азеб это заметила и, будто не догадываясь о ревности, приняла успокоительный тон: — Хорошо, Икса довольно тупоголова и ещё не думает о вышнем, бездумно тарабанит на машинке в конторе на Лубянке. — Азеб подошла к стене, подёргала за втравленное туда последнее звено викчевой цепи и вздохнула: — Правда, секретарша и не подозревает, что копошит не только красивыми пальцами! Но и изобильным маникюром тёмных рюриковичских воспоминаний, которые, извратившись, загребущей дланью ползут обратно к хозяину сквозь город и его жителей. Лубянские шпики, люди со вползшим нутром, снуют повсюду. Тягучие червалюди чернее, пресыщеннее, чем подпольные москвичи, соперничают с ними во властолюбии и сластолюбии. Любяки.

Викч вздрогнул, вспомнив, что его одиночество Хохо тоже заразилось и лежит под кроватью шпиком.

Азеб поскакала на женском коньке: — Рюрикович добился ответной любви! Она не овладела ещё Иксом, но уже пытается овладеть миром, сделать его связующей любовников смолой, чтобы всё независимое от них, жившее между ними самостоятельной жизнью забальзамировалось и этот бальзам лёг бы на рюриковичеву душу, как робкое девичье «да»! Азеб подбежала к двери и согнулась перед замочной скважиной, бормоча с обеспокоенным видом: — Но если поверхностных бюргеров легко лишить жизни, держащейся в слабом теле, то как только она попадает к подпольным сластолюбцам, вкушающим её тысячью цепких способов, задача для Лубянских шпиков усложняется. Искушённые хычи заманивают иксиных посланцев в дипломатические ходы-обманки! Предохраняют себя и город сложной системой глинистых склепов и катакомб — фильтров, удерживающих смолистую червоточину!

Викч припомнил сталагмит на Смоленской площади. Азеб, всё ещё стоя у двери, обернула к нему голову: — Но всё равно, необъятное ангельское чувство, до смерти сдавленное в тупике любви к обычной девушке, давно забальзамировало бы не только город, но и самого Рюриковича, если бы его безысходный любовный избыток временами не выплёскивался прочь! В другую, несложного нрава, девушку,

довольствующуюся тем, что предназначено не ей! Ты её знаешь! Это отражающая Черенкова. Она лишь слегка напоминает живую Васильчикову и принимает в себя меня уже мёртвую! И червивую! — Азеб блеснула глазами. — В Черенковой бурлит не жизнь, а червяки! И её изгибы, так кружившие тебе голову, это изгибы внутренних червяков! Полученных от меня! — Викч досадливо рванул несмирную цепь, которой учудил его хыч. Гнилые привязанности! Сейчас Викчу кружил голову другой изгиб. Обладатель особого женского зрения. Выпученная, как веко, юбка натянулась пониже — Азеб разогнулась, отошла от замочной скважины: — Я касаюсь Иксы, как погибели — во мне постоянно рождаются всё новые воспоминания, стремятся к ней, к конечному пункту.

— И от этого прикосновения в тебе черви заводятся? — вскрикнул Викч.

— Представь себе. Тогда во мне заводится что-то от настоящей современной девушки, комсомолки, от её настоящего, не тронутого Рюриковичем, лона. Я суюсь в его причудливые делишки. И что-то во мне искажается, извивается, начинает жить своей червячной жизнью, незнакомой Рюриковичу. И может выплеснуться им в случайный, другой облик какой-нибудь проходимицы из полузабытых прошлых похождений. Сей грешок вообще-то свойственен ангелам. — Васильчикова почесала себе кончик носа: — Так изменщик коварный лишается воспоминаний, забывает Иксу и успокаивается. Но вчера в проходимицу Черенкову, в разлучницу в матроске, попали не только мёртвые воспоминания, но я живая увлеклась тобой и воспарила к её лунному лику.

Викч стал злобствовать:

— И Рюрикович остолбенел! Башней над городом! Над которой ты, для видимости сопротивляясь — ведь с тобою был я, столпник, — чуть поболталась снаружи. Распаренная на вольты и амперы. Ветреной звёздочкой! Флюгером! Пока Рюрикович не получил своего! Башня его разлучила нас! А я, помеха, посажен на электрическую цепь. — Викч дёрнул своим проводом. Чуть не зарыдал. Азеб попыталась что-то возразить. Тут разверзлась дверь! В каморку ворвался разъярённый Хыч:

— То-то я думаю, почему мой самогонный аппарат еле работает, едва на одну порцию! — Хыч едва не лез к Викчу с кулаками и в то же время говорил жалостным тоном: — Я вслепую чую, по какой из земных пор ко мне твои соки тянутся. В соседней комнате змеевичок приладил. Надеялся целый подпольный заводик открыть, всех подпольщиков своей продукцией обеспечить, пока эта сударыня в тебя втюрилась, одного вместо девяти миллионов одухотворяет, спиритусом наделяет! Спиритуса в ней на девять миллионов достанет, не считая гостей столицы! — Хыч даже подпрыгнул от злости. — И так просчитаться! Я и раньше видел, что жизнь сквозь тебя как свет сквозь дырявое стекло — только чуть покраснеешь! Чуть воспалишься! Ну да мне и этой гнильцы хватает, чтобы моё пищеварение началось. — Хыч гнусно ухмыльнулся Васильчиковой: — Ведь вы и моя мечта, сударыня. А я уж умею вами, как густым вином, наслаждаться. — Азеб вспыхнула и швырнула в него бутылью с наливкой. Хыч увернулся и схватил её за волосы. — Да ты сама, видать, не прочь, раз сломя голову в то, во что я тебя уловлял, в этого немолодого, душевно хлипкого типа, с потрохами влипла. Без остатка предалась. Ты знала, что он свою мечту душевным решетом черпает! Поэтому, чтобы удержаться, целиком, с руками-ногами и прочими прелестями влезла, рассчитывая, что уж если мечта в душе бестелесной живьём, во плоти и крови раскинется, то верблюда будет легче через игольное ушко выпустить. Я и выпить ему для храбрости дал, пусть бы знал что с тобой делать! Да всё равно! Видно, не может тебя один человек больше получаса вынести. — Хыч потащил её к двери: — Придётся тебе и дальше по рукам пойти. А общаться с тобой, какая ты сейчас, без порчи девушка, меня так же привлекает, как человека власть над покойницей.

— Хыч хвастливый! — вдруг завыли, занегодовали за дверью, под полом процессы разложения, шамкающие, чвакающие: «Хмелю алчем!» Безудержно лезли в комнату каждый своим характером, мертвецки потёртым планетой обликом: — Ты нас наприглашал собутыльничать, обещал упоенье пьяной мечтой! Этой что-ли? — Хычовы собутыльники сгрудились вокруг Васильчиковой. — Да она у тебя пресная, как преграда невинной девицы! В земле тысячи таких преград попадаются. Мы можем так её разворотить, как живым и не снилось, не только подбрюшье, но и каждую клеточку ей вспороть, а до источника упоенья так и не добраться. Ты кто такая? — обратились они к Азеб. У той зуб на зуб не попадал. Викч мог лишь немо громыхать цепью.

Она мечта нашего поместного небожителя, Рюриковича, — объяснил хозяин, викчев хыч. Васильчикова вдруг затараторила, глядя ему в глаза:

— Вам меня и мои клетки воротить, что камни колодца ради забродившей грязи грызть! Один подпольный сластолюбец пару дней будет тем пьян, чем всех наружных потребителей 1001 ночь утолять способна.

— Да-да, коллеги, — решил высказаться викчев хыч. — Во время шашней с моей живностью, он кивнул на Викча — раскрывалась. Её все горожане имеют. И она в них пленной жизнью волнуется, сколько ею ещё пользоваться будут, покуда под забор не попадёт, — а потом и мы поживимся! Её и деревья лапают! Каждый камень красотой обладает! Поэтому в Москве под каждым камнем свой мертвец лежит, прелесть и негу каменные холодит. Красота везде разлита, недаром небожитель о наш мир головой бьётся.

— Не о мир он бьётся, — тараторила Васильчикова, заговаривая вышеупомянутые зубы. — Он о душу одной девицы здешней разбился, об осколок предыдущего небожителя. А мир наш видимый, московский с его обитателями и камнями — это синяки на рюриковичевом мозге. Обитателям кажется, что они стоят, движутся, мир кругом роится, — а на самом деле это шишки роятся, что Рюрикович, падая, так или эдак себе набивает. Здесь, в Москве, об удары душевного пульса этой Иксы-девицы, в который он напряжённо вслушивается. Естественно, в москвичей, в Москву прожилки рюриковичева мозга вкрапляются, с памятью, представляющей вышние красоты! Со мной то есть. Москвичи в мире живут, будто женское тело гладят, потому что у меня с ними одно кровообращение, хотя и побитое, с синяками.

Тут уж не выдержал Викч:

— Красоту не чужой пульс в меня втемяшивает! Красоту я сам вижу, в листочках-лепесточках, полётом души!

Азеб немножко замялась:

— Тебе кажется. Твой взгляд — это не полёт души, это полёт рюриковичева мозга вокруг тебя. — Она попробовала насмешливо взглянуть на Викча через плечи толкущихся в отходняке хычей: — А твоя душа — это удар иксиного пульса. Он какое-то время тебя сотрясает, потом, как всплеск морского камушка, в бесконечность уходит и сотрясает миры. Весьма слабо, впрочем.

Поделиться с друзьями: