За городской стеной
Шрифт:
Дженис оставила этот вопрос без ответа. Но ее вдруг охватил жгучий стыд: она немало сделала, чтобы вогнать его в удрученное состояние. И вогнала-таки.
— А как прошли пробные выпускные экзамены в школе?
— Боже милостивый! До чего она старается!
К чувству стыда примешалась обида.
— Мы еще успеем выпить до закрытия по одной, — сказал он. — Пойдешь? Я так и думал, что нет. Не дожидайся меня. — Он пошел к двери. — А я могу с десяти шагов узнать наперстянку, — сказал он оттуда.
Она продолжала читать все так же сосредоточенно, с совестью, не потревоженной его выходкой. Он взялся губить себя с тем же безрассудством, с каким брался за все, думала она. Но чтобы помочь ему, пришлось бы вмешаться в его дела, отчего — по ее твердому убеждению — пользы все равно никакой быть не могло.
Глава 29
Бежать! Она сказала ему о противозачаточной спиральке, и, возможно, дело было именно в этой вещественной, как бы сказать… «пломбе», что ли? Уже при одной мысли об этой преграде, самодовольно угнездившейся в самой точке соития, бесстрастно налагающей свое пластмассовое вето, его передернуло, как от боли. Но возражать тут не приходилось. Это уж будьте уверены. Смеяться? Ему расхотелось жить.
Бежать! Ну да, конечно… «Лети, лети», — промолвила птица, и его птичка заставила-таки его полететь. Податливый воск характера, несуразные, растрепанные перья нравственного сознания — вот из чего были сделаны крылья, пристегнув которые он устремился к солнцу — или к слишком уж неприкрытой действительности, — что и привело к небезызвестному падению с неба, не замеченному находившимся поблизости пахарем. Икар с картины Брейгеля: иллюстрация к мысли «проще всего отвернуться от чужой беды!» «Люблю людей, которые замахиваются на непосильное и гибнут», — это Ницше, сам канувший в безумие, все тот же Икар… И все потому, что крылья-то были ненастоящие. Или, может, потому, что солнце все равно оказалось бы слишком горячим — какой материал ни возьми, — даже если бы какой-нибудь Мэрлин проник в чужую мифологию и превратил юношу в настоящую птицу — ну, в сокола, например. Ведь сокол тоже мог бы слишком приблизиться к солнцу — нетрудно додуматься, что ему захотелось бы дерзнуть. Рискованно. Опаленные крылья вместо растаявших. Не тот эффект! Обгоревший ком, плюхнувшийся на вспаханное поле, чтобы стать перегноем. Тогда как Икар, юноша-птица, будет, несомненно, со временем найден — и хоть что-нибудь да скажут по этому поводу, ну хотя бы просто: «Какая жалость!» Но сказано будет больше, и кого-то возьмет любопытство, и он сам решит попробовать и на этот раз не подлетит так близко к солнцу. Только зачем тогда вообще лететь?
Опять фантастическая путаница мыслей. Это начинали сказываться слишком большие дозы одиночества. Он предавался любимому — самому для себя рискованному — занятию: размышлениям, но мысли его, по-видимому, не властные согласовывать действия с намерениями, бесцельно толклись вокруг груды нахватанной отовсюду дребедени; факты и иллюзии приставали к оболочке его мозга, как мухи к свисающей с потолка липучке. Или, может, он был недостаточно одинок — но где оно, это дремучее одиночество высохших анахоретов, или симеонов столпников, или вообще людей, удалившихся в пустыню. Какая уж тут пустыня! Англия — это страна парков с ухоженными дебрями и «запущенными» уголками, где за каждым кустом прячется пышная зелень огорода. Да, конечно, он должен был попробовать создать себе настоящее одиночество — но в этом случае эксцентричный отшельник непременно был бы раскопан лет через двадцать журналом «Ньюз оф ди уорлд» и получил бы хорошенькую рекламу. Если вы удаляетесь в пустыню в Англии — даже в такую пустыню, — вы становитесь Робинзоном Крузо, начинаете сажать капусту… и ждать, когда же можно будет вернуться.
Может, может, Мэри, все наоборот, как твой сад весной цветет? В нем похотливые быки и рогоносцы-дураки…
Он, спотыкаясь, доплелся до трактира и за полчаса успел выпить предельно много. Компания в трактире раз и навсегда установила свое отношение к нему — привычный чужак, вроде золотых рыбок в полиэтиленовых мешочках на ярмарке («все равно больше двух дней не проживет»), герметически закупоренный в недоступную пониманию неопределенность своего положения («Он что, учитель? Интересно, надолго его хватит?»), но тем не менее он был там принят — на черта это надо, быть принятым! Он мог болтать с ними, метать в цель стрелки, слушать, порой посмеяться. Но главное было — пить; не то чтобы он по-настоящему запил, но пропустить несколько стаканов — что ни день, то больше, — хорошо проспиртовать слизистую оболочку желудка —
это да!В ту ночь он не тронул Дженис, но на следующий день после обеда, застигнув ее врасплох на заваленной воскресными газетами кушетке, взял свое. Вспомнил тот раз возле заброшенной шахты, когда почувствовал, что она — его; снова поверил, что если она кого и любит, то только его, но вновь ощутил и ее холодность — леденящий холод, идущий из самой души; даже находясь на вершине страсти, когда они блаженно сливались в одно, он не мог преодолеть чувства, что доступ ему закрыт. Он знал, что скоро опять его будут преследовать эти вечные сновидения, в которых все женщины — нимфетки, девственницы, только и ждущие, чтобы первый встречный рыцарь подцепил их на свое греховное копье.
Странная бездумность овладела им. Он смотрел на Паулу — свою дочь по жене (вдруг поймал себя на том, что стал так называть ее), и думал, что заботливость, которая раньше определяла его отношение к ней, переродилась в показную сердечность, вся его привязанность выражалась в том, что он подкидывал ее в воздух, или крутил взвизгивающую девочку по комнате; любовь — в том, что он целовал ее на ночь в пухлый ротик, забота — в ежедневном вопросе, машинально задаваемом Эгнис: «Ну, как она сегодня?»
По вечерам в саду у Уифа камни становились все тяжелее, а число выкуриваемых между делом сигарет увеличилось настолько, что на два камня приходилась чуть ли не пачка. Взяв на себя задачу научить Ричарда разбираться в растениях, Уиф выполнял ее чрезвычайно добросовестно, но, когда, приподняв бровь, он спрашивал: «Ну-ка, что это?» — Ричард частенько с трудом удерживался от того, чтобы не сказать: «А мне какое дело?» Было так легко ответить: «Не все ли равно?» Легко отстраниться от всего — во имя ничего. Ноль — основа всех построений. Ноль — это важнейшее изобретение. И «ничто» владеет силой далеко не оцененной; во имя него блестит мишура, и во имя него все так быстро обращается в пыль и прах, что мир движется будто в водовороте хлама.
Знание — пороховая бочка, столь заботливо заложенная воинственными праотцами, чтобы, перетряхнув мир, установить в нем справедливость, — взорвалось и полетело ко всем чертям. То, что знание дает силу такому человеку, как Уиф, очевидно; но ведь сила должна была бы украшаться знанием, вместо того чтобы развиваться на его основе. Нет, шарить в загашниках Уифа — это всего лишь отсрочка, так же как его брак, как преподавание в школе; нельзя быть самим собой, работая под кого-то другого.
Итак, он продолжал перетаскивать камни, мучась оттого, что ему часто хотелось нагрубить старому человеку, рядом с которым он чувствовал себя зеленым юнцом, и сознавая в то же время, что он должен как-то отгородиться от него.
Бегство от Артура Томсона и местных органов лейбористской партии. Ричард понял, что связь его с партией объясняется минутным капризом или бесцельностью собственной жизни и что связался он с ней не потому, что верил в нее, а, скорее, движимый какими-то своими представлениями о полезной деятельности. Он вовсе не гордился тем, что так низко ставит политику и политиков, но было бы смешно закрывать на это глаза. У него вышел спор с Артуром относительно местных выборов. Артур подыскал одну выборную должность, пройти на которую у Ричарда было много шансов, и попросил его выставить свою кандидатуру; «чтобы пропихнуть в совет пару передовых ребят». Ричард возражал против подобной политики «гнилого местечка»; «Человек должен служить интересам тех, кто его выбрал». Артур встретил эти слова пренебрежительным смешком; однако они, по-видимому, его задели. На язвительное замечание Артура Ричард ответил в том же тоне, и два приятеля, так и не ставшие друзьями, окончательно разошлись.
Ричард перестроил свой день. Вместо того чтобы возвратиться в Кроссбридж школьным автобусом, отходившим в четыре часа, он оставался проверять тетради в учительской. В опустевшей школе, где лишь уборщица изредка нарушала тишину, случайно громыхнув ведром, работа шла быстро, и в начале шестого он уже обычно заканчивал ее. У него оставалось время сварить себе чашку кофе и, подбросив угля в камня, почитать немного, перед тем как идти в бар. Потому что из уважения к Эгнис он не хотел выпивать всю свою дневную норму в Кроссбридже. Итак, около шести часов он отправлялся в бар «Олень».