За мной следят дым и песок
Шрифт:
Но можно предположить, что оживлялись — многие, составившие форму Бакалавр, сбросившиеся талантами — тоже давали голос и точили и шлифовали наперехват. И Амалику противостоят — три в одном или шесть… если не отобедают друг другом. Да кто и позвал из Бакалавра — подряд, как не владелец — того, что прольется из блюдец ушей, глаз, братины суши, и требуется — подспорье, эмпиреи…
Но если Бакалавр уподобляется предводителю пропасти — не превращается ли на время в Амалика, не заступает ли на срок — его место? О, драматичнейший из поединков: Амалик, предстоящий — себе, Амалику!
Малая тревога завладевала покровителем бумаг — и отряжала голову в юлу и обносила
Кто-то знакомый — кажется, здесь! Растворив детали — в общем эскизе, в наползающих перекатах вокзала… А может, нежелательный — рядом давно и прослушивает, и сверяет? Сразу несколько?
Наконец, и Амалик видит в наследнике героев, в потрошителе и обломщике ветеранов — когорту, весь контингент… или мечтает? Ощущает — недозамеченное, надбавочное, лишнее! Деревянная интонация — в кантилене, в эвфонии? Неклассическая хореография — в сечении суеты, скаковое, волоченое? Нечто на правой лестнице, где уже прошли болеющие о Бакалавре и заносились — другие заносчивые… На левой — в приоткрывшем тайнопись перевертыше? Скорее, между старых менял — на сундуках с мороженым и с фантами, выигравшими театральный спектакль и месячник увлекательного катания на трамвае, приголублены — увлекшим боковое зеркало небом… искрошены расшаркиванием горстями зелени из предчувствия или прощания юкк и терновников? Повторяющееся звено — уже мелькавшее… каждодневное — панически участившееся?!
Возможно, бахвал с первосортным обертоном — не в пример Амалику, кто пытается приправить мгновение — подрывной деталью, вбросить — гильзу, опылить непогодой… глашатай священной полноты, полной идиллии — уже прибыл и сам выискивает, кто его ждет, но затерт в сучьях чужих локтей, потерян в чем-то полнозвонном, не склонном к устью, затолкан в невеждах, принимающих за мессию — эпонима: каменную шинель, каковая неутомимо простирает — кепку, тюбетейку, рукавицу, перчатку, тирс, сигару и иной кий, надувая самое гиблое направление… в дуралеях, обтекающих трех продажных старух, и не называют — ни Клото, ни Лахесис и Атропос.
Вступление экспедитора с недовесом перекрыто — вчерашней расклейкой объявлений: Переводим на любой яз… Вошедшими сюда сто лет тому — истуканной четвертой старухой и опечатанной черно-белой птицей, занавесившей крылами — главное…
И не видят в явившей небывалую птицу — явившую чудо…
— Беззащитные уверения прошедшего мира, — уточнил Павел Амалик. — Разве нельзя объявить, что надругались над некрополем? — и непринужденно спрашивал: — Простите неуместное любопытство, но где в вечерок за двумя субботами были вы?
Интерес принимали — все вложившиеся в подпаска чистопородные, уснастившие его резервисты — сеятели и пожинатели, разжившиеся и перебежчики — и, посыпавшись друг из друга, обступали Амалика и тоже интервьюировали, сверлили и не давали исчезнуть:
— Значит, вы думали — вы неуязвимы, герр покровитель?
— А что вам более неприятно? Нащупавший вас хаос — или далматинские стигматы на массе ваших рук и прочей критической м-мм?.. Правда ли, что архив — продолжение ваших собственных тканей?
— Подумайте, чуть что — из одного удадутся семеро, школа «Типичные представители», — раздраженно замечал опрошенный.
— Штурмовики! Экстремалы… — подсказывали непреходящие и окружали, и почти провидели в сдобном предводителе — каплющий соками именинный пирог, медовый кулич или нищую ржаную лепешку, одну на всех — и сочится ржой. — Стервятники. Осквернители праха.
Абонировавшие форму и укупорившие ее — склонностью к подвигам, собственным или вообще, распалялись и предлагали:
— Кровососы, зомби… Кокаинщики.
— Как из горчайшего, напропалую
худого часа — толпа непереносимых минут! Как в изъязвивших асфальт гнездах — всегда голодные клювы воды, а папаша-дождь нанимает сотни стройных, что струна, кормилиц — и раз такие вкусные, щедро пичкают море птенчиков — перл за перлом… Слишком много повторяющихся, — упорствовал Амалик. — Так и посрамление архива уродится — еще семижды. Прободение священного хранилища, надругательство, кощунственное преломление метрик и благодарственных писем…Размашистые, в напусках и припусках, вздувались и проносились вокруг Павла Амалика — полнолунием и головокружением, вихляли и подбрасывали:
— Масоны! Ваххабиты. Головорезы.
— Наверняка суицидники.
Несчастливец покровитель искал загулявшие в тарараме начала несъедобного шарфа, и порывисто поднимал к шевелюре сражения, сраженной архивным прахом или сахарной пудрой, и пытался укрыться от приступа, компрессии, перехода хитроумных.
— У меня в глазах без конца что-то мелькает, — сказал Павел Амалик. — Что, актанты? Может быть, идет снег?
— Вы же в помещении! — выкрикнул самый знающий.
— Помещении меня — в дом презрения… пишем через е, — пробормотал Павел Амалик.
— И опять принесли на шее свой фарс, то есть шарф — и кого-нибудь провоцируете.
— Но по каким канонам и гостам природы вы назначаете — поворот года? Спрашиваете у весны или зарапортовавшейся осени — права, в которые то и дело вступают?
Дозорный, облаченный в передвижные дубравы, хранящие входы или достойный выход, проницал взором Павла Амалика, и перечитывал и явственно зазубривал.
— Ложное опускается, прочее проверяется и уточняется! — возглашал страж дверей. — И не заговоренным страстями экспертом или комиссией имени лучших намерений, но — надежнейшей институцией! — и наставительно шептал: — Его превосходительством Временем!
Снятый с места лес, бдящий на границе рутины, анархии и бури, гуляющий меж сигналами с мест и неопознанными объектами, щедро придвигал к Амалику смарагды и марс, и отсылки к сучьям и прутьям и шумел удивлением:
— Разве вы, господин Архив, не разглядели тех, кто крушил, топтал, вязал и ликовал?
Осадившие Амалика сорвиголовы неожиданно тушевались — в сорванный куш бакалаврской учености, додумывались до скромности — и смиренно сливались в одно лицо, и, продышав друг другу затылок, сбивались — в единого преемника… уклонялись — от несдержанных видений, галлюцинаций, иллюзий: Амалик, побивающий Амалика. Архивариус, сам громящий архив…
— Я предпочел наказать вандалов, — сухо сообщил Павел Амалик. — И не впустил их приметы — ни в мою память, ни в мои дневники, завещанные в архивные свидетельства. Такова — моя месть!
Верзила каменная шинель, наскучив сушить на весу рукав с неподъемным ориентиром, чистила кием на грузе — скребки, лопаты, плиты ногтей.
— Потяни вы хоть стометровку рядом с моей Мусечкой, соратник Амалик, и узнали бы, что такое — станина непокоя! И жизнь пришлась бы вам не гражданской сестрой с кружевными ресницами и не соседкой-анонимщицей, загородившей общее место, раз вы не гасите свет, а боровой партизанкой, спутавшейся с дубами. Матерой подпольщицей, непроницаемой — ни врагу, ни освободителю, ни большому вальсу! — известила архивариуса добродетельная, самоотверженная, ответственная, неуемная, розоперстая… хранящая что хранимо, или беззаветность собственного присутствия — плечом к плечу с Амаликом, и на все его пометы возрадуется: как, вы тоже заметили?.. И вы так думаете? — и снисходительна к непревзойденной вторичности патрона.