За мной следят дым и песок
Шрифт:
— Значит, продолжающиеся в славе, чтобы не ослепить нас, прикрылись щитом твоего лица? — воскликнул караульный. — Был ли ты разборчив, пожирая предшественников, провозвестников, завещателей, или предпочел воцариться — в несчитанных доблестях и должностях: властитель дум, разносчик тайн Вселенной, основатель будущего и прошлого, директор школы… Уважают ли скорчившиеся в тебе — метр и кромку? Или не в силах поделить кров, приют, ночлежку, доходный дом — и вменили наследнику противоречивость, беспринципность, хамелеонство, преображение — из освободителя в тирана, из чемпиона — в последнюю ракетку и клюшку, из гимна — в скабрезную частушку, из кубка победы — в зип-топ…
— Двухскатный мир, двухяйцевые стереотипы, теплая радость узнавания…
— А вы догадались, зачем понадобился
— Признайся, охраняющий проход к философскому камню, — воззвал Бакалавр, — сейчас не спрашивали — старосту неукротимых, впитавшего, захватившего, присвоившего, облущившего заразительный опыт великих, и не могли пройти сквозь тебя, сын полосы препятствий, племяш водораздела или кузен шлагбаума и запойный чтец — по платьям, лоббист сада терний, цербер!
— Тебя не оцарапает сквозняком — в героях, как антипапу — в папах? — заботливо спрашивал маскированный в дубняк или вынимающий из собственного тела пронзившие его стрелы. — Здесь бродит ветер, ты же вместо опекающих героя львиных шкур фанфаронски облекся в нешкурное. Но ведь ты всегда там, где трудно.
— Однако наш казус скучнее, — строго подытожил покровитель Амалик. — Представьте, архив разгромили. В исходе субботы университет снискал тишину. Во всяком случае, наши недра, наша набережная полупомеркла, осиянная — лишь моим неприкрытым прибежищем. Внезапно я ощутил — присутствие Зла. Неряшливо задувающую бесформенность. Тошнотворное гниение. Хотя… иногда приводит в ужас пустячок — кожура, которую кто-то педантично сдирает с яблока, и она ни разу не прервется, но складывается в кольца… Даль коридора вдруг раскатилась — на дальние барабаны… на шахматы, сметенные разом — со всех проигрывающих досок!
— На костыли, отброшенные призванным из немочи госпиталем! — подсказал Бакалавр.
— Ворвались несколько студентов. Их сплотило неведомое мне чувство — и бушевало…
— Архаровцы против архива. За здоровый образ жизни, — бесстрастно продолжил за Амаликом Бакалавр. — Рейдеры, терминаторы. Бодибилдеры.
— Проросшие в недостойное приключение, — сказал Амалик. — Нашедшие ворота, в которые можно зашвыривать — не мячи с пустотой, но бочки с краской, ящики кирпича, бут, целые манежи опилок… целые драмы униформистов. От которых стройные каланчи, пирамиды, откосы сокровищ — дрогнули, отпрянули, затанцевали. Были потрясены, как я сам.
— Отвалы, курганы, качающиеся усыпальники, ступы, — подтягивал за Амаликом Бакалавр.
— А ведь стоит именам осыпаться с каталожных ящиков, — напомнил Амалик, — и вещи утратят и себя, и вас!
Кто же глупец не знает, что играет не одиночку, и вправду опровергнет в единой фигуре — этих традиционных: хитреца и простодушного, и подобострастного школяра и крушителя, правдолюбца — и клеветника, моралиста и распутника, гордость природы — и ее фатальную ошибку, обращенных максимами, манишкой или мортирой на разные стороны — к светилу дня и к шатрам ночи, к памятнику — и к общей могиле детей холеры, и к стерегущему двери — и тарарам старых бумаг, и вменяют им языками ангельскими и мышьими, смоквами и подзолом, якшаются, расточают, доказывают — и первый раскрывает истины, или раны и оплошные синяки, а второй разливает елей или масло, а нетерпеливого десятого покидает ожидание, и шов ползет, и последний всплеск перестегивает какие-то лишние пуговицы и перебивает божественные черты — на зооморфные, выпячивает утаенное, линялое, нищенское — и отказывает ему в психологизме.
Кто
же мудрец, вправду выкликающий, вызывающий, изгоняющий из Бакалавра — героя, не снимет шляпу, опознав в ком-то из многоглавого юношества — рыцаря справедливости, взявшегося облупить знатный мешок-архив и раздать шафранные радости его аттестатов — тем, у кого нет?Неукротимый по прозванию Ожидание предавал — шагающую коробку возрастающих и нисходящих, утверждающих и отрицающих, но порой еще вспыхивал, как заслонившийся от пламени полдня южный дом, чьи забрала тревожит ветер — и вдувает в щели, и гоняет по жаркому полумраку комнат — ослепительные золотые тире, и выхватывает случайное — чью-то полуулыбку, пудреницу в облачке пыли и конопатую скулу будильника, рассыпанные — не то динары, не то пистоли, и засвечивает шкалу спидолы — ее расчетнопенсионный столбец, или забытую связку ключей… Неспокойный выгорал — в убранстве и в упрямстве старомодней покинутого богами или армией города, и сглаживался угодливее, чем похеренный направлением шлях.
Ожидание высматривало более сытную пристань, дом без окон, без дверей, хлебный мякиш, горку риса, потому что ютится где хочет, и не почтет ли надежнее — номер четвертый, Старую Туземку, и уже очиняет — ехидным благовременьем, из которого кукла-сидень, нездешняя старуха, замасленная оцепенением, все так же безответно протягивает навстречу мужам науки — дело редких рук своих: птаху далматин, предлагая снять с нее черные печати.
— Неловкое движение, вероятно — нарочитое, — подчеркнул Амалик, — и локоть врезан в хрупкую грудь стеллажа. Звон и ряска осколков сползают с сонливой подземной реки — на земной настил. Осыпали со стеллажей клипсы, вырывали палеты и планшеты — их сердца, со странным одушевлением рвали — и топтали.
— Анналы переведены в технику мятой бумаги, — доложил Бакалавр. — Вброшены в увлекательное искусство оригами. В самолетостроение.
— Я же, найдя, что отнюдь не все проницаемо и расположено смешаться друг с другом, отважился противостоять. Заслонял, препятствовал, но выяснилось — празднующие не любят, когда размахивают руками так часто, как власти — благом народа, и решили обуздать присвоившего частоту — его же шарфом. И на этом вязании фарша… шарфа… фарса… — неожиданно споткнувшийся о слова Амалик менял кожи на чуть не пунцовые и, вконец распустившись, с вызовом признавал: — Так открепили, что кое-что потоптанное — и на моей душе! Меня украсили гематомами.
— Фонарями, которые не нуждались в вашем сиянии, — подхватил безнадежный. — Синюхами и фингалами. Пломбирами, бланшами… — и предполагал почти дружелюбно: — А может, не ряска трещин слетела с реки, но бури вашей души выкипели наружу? Мой брат в учении вечно перебегает столбовые — под колесами, но когда его осадили неблагоприятным прогнозом, он скромничал: я не такой воротила, что меня необходимо давить… Вот и вас зацепили — только протекторы дней и бабочки, пожирательницы одежд… жаль, что им не пришелся — шарф. Но остальное в меру гладко.
— Боевой операции — уже пару недель! — запальчиво оправдался Павел Амалик. — Тогда я был моложе… произнесите: пас-си-онарий. И мне помогали: примочки и кое-какой грим… Между прочим, руководство тоже вознамерилось — рассыпать казус, поскольку не входит в ареал университетское — и даже не примыкает, но с нашей набережной все же вспучилась нехорошая рябь. И спешат смешать с ремонтом и выбелить…
Бакалавр терзает и обкатывает свои ответы — немолчному Амалику, приближает к идеалу, настойчиво идеализирует, и не боится — сентиментальных и жестких версий, а устаревшие и неубедительные — скомкать в архив, но вполне вероятно — заражен или передразнивает — сидящего на хозяйстве. Затоваренного, кто перебирает свои дива, складывает в планер и в сорванную крышу — ибо обречены вспорхнуть пернатой флотилией, путешествовать на перекладных — на сползающем с вершин леднике, покатившемся кремне, на плывущих по ветру семенах и клочьях шерсти, на вынырнувших из воды веслах и скачущих с вывески на другую буквах, на брошенном псу мослаке… прежде брошенном — носителю комплекта… ненадолго пристроиться на летящие снаряд, рюхи, сливовую косточку, пойти в столпе пыли и в золотом зайце — и иссушить, всколыхнуть, умыть благодатным огнем… во всяком случае — уклонение неуместно.