За мной следят дым и песок
Шрифт:
А Двадцатая с той же спорой шкалы, принимая экспедицию, не заслуженную ничем — или поминутной отсталостью, отпадением от картофельной тропы времени, негодует и дуется, что кургузая деревенщина-дорога, кожа да кости, глина да солома, вряд ли подсуетится закрепить ее союз с Пастуховым, разве уложишься — раскрыть себя и вывести приближение к несравненному на опорный пост в его гороскопе? На безотлучный фатум.
Для поправки дел и сил неуспевающей Дв. (смотри пункт двадцатый) остается сдать почти без боя — сет кривоколенных гастрономов, чтоб перехватить следующую площадку — Университет. И уж там противостоять — идущей густыми лекциями или нотациями науке и ждать: вот-вот споткнется о парадокс, застынет перед неразрешимым, трансцендентным… и кто истинный ученый закупорится в скорлупе, обособится в своей узости? Но взять паузу — и сойти в междисциплинарное пространство… по чьим переменным чернотропу и зимнику от предмета к другому барышня Дв. сможет — скитаться и высматривать Пастухова, а чтобы не потерять лицо, но украсить его натуральными
Но в награду три по пять минут между лекциями и полдневные сорок собьются на живую нитку — длиннее юности и иных намерений и ввернут поселянку Дв. в новое накопительство. В дни, когда трасса просеет ей — солнечные ведуты и лучших прохожих, сколачивать портретную галерею: юноша в золотом венке и юноша с корзиной фруктов и с черепом, молодой человек в голубом, портрет пирующего Вакха и портрет лейтенанта зуавов, привязанного к дубу, ученик звездочета или Эразм Роттердамский с арбалетом и с желтой гвоздикой за ухом… портрет отдыхающего на пути в Египет… портрет молодого человека, снимаемого с креста… Точнее, сбивать коллекцию из моментальной фотокабины: Пастухов, несущий под локтем две растрепанных книги, шевелюра и борода против лета черпнули сумрачности. Рядом несравненный молодой человек в полный рост, свитер и вытертые джинсы, у расписания курсов или рейсов. С ними — Пастухов с заброшенной за спину курткой жалует кому-то рукопожатие, да не отсохнуть руке счастливчика! Здесь же Пастухов — потрошитель Таллина, города в табакерке — в снежной картонке с синим куполом, с облаком-цитаделью, обращая Таллин в дым — в толпе таких же потрошителей, фон — черная лестница… В шаге молодой человек с бородой и голубой тенью под глазами, кричащий вдаль — простуженные приветы, и примкнувший к компании — Пастухов у окна, в разгоревшихся лампады весны, вплетающих в несравненного золотую нить. Портрет в темных тонах: Разбивающий Сердца, рука отведена на плечо рыжекудрой прелестницы в белом пиджаке, распахнувшем зачерненный и зауженный стан стрекозы. Несравненный с портфелем, в дверях аудитории, оглянувшись… Почему, почему никто не вспомнил ему, что оглядываться — возбраняется, запрещено, заклятие? Наконец, Пастухов, Лишенный памяти — бесстрастно идущий мимо той, с кем съел чуть не пуд ягод юности… уж не меньше пригоршни.
По ненароком принесшемуся к барышне слову восстанавливать — полную тираду, включая фиоритуры, а по этой тираде — и все изъяснение… пристраивая беседу и косушку-беседку, и подводные токи, и подземное и надземное, и еще балкон, мезонин и башенку, терраску и флигель, и амбар… Наращивать единицы хранения, сопоставляя несравненные жесты — с мановениями, вензелями и выкрутасами деревьев, с решеткой Летнего сада и с траекторией цветения луга, с живописной интригой шелковых складок — и атлетизмом мраморных, с надтреснутой монограммой времени, явившейся на каменной стене, и с финишной низкой меж равниной ультрамарина — и стаей заката. Подсекать изменения — ростки новых признаков, отклонения, инверсии, вариации, и детально анализировать — и заносить в кудрявый девичий альбом, в дневник, тюковать в холм общих тетрадей…
Подвижничество исследователя расщеплено поселянкой Дв. на три полезных квалификации: коридорный, филер и регистратор, шестиоокая троица шастает по факультет-променаду, путается в пестроте своих выходов и отскоков — и регистрирует несравненного, и при каждом — трое тут же вспыхивают до ижицы, и надрывом воли не позволяют огню — простираться, но опять — топают на огонь как-то без огонька, тормозят, мнутся, заикаются и смеют невзначай обратиться к Пастухову — выспросить время или дорогу в деканат, или к морю, тем более — за советом, как и в чем запечатлеть прекрасное: стекло, цемент, урановая руда? Что достойно — чернила или кровь, молоко, роса, сидр… и в какой манере? Потому что следящий не должен раскрыться, чтоб остаться в невидимых, в проглотивших язык — и сберечь себя для дальнейшей комплектации иконотеки…
Сыщется ли еще — столь кривое зеркало, возможно, самое крупное… или неглубокое, но скривившееся пуще приятелей? Растащившее старину Пастухова — на черепки, суверена — на сувениры… Швырнись сторонний гуляка по свалке и набреди на сей дородный отчет безотчетного, на индекс напропалую сбродного — на эти непристойности, пересчитанные — обратно в словосочетания, то есть в клочки… но не беспокоимся о стихшем подлунном промысле — в территории, куда гуляют за иными жемчужинами.
Но за нерасторопность, подобную чьей-нибудь смерти, поселянка Двадцатая таки наказана! Избравшая ее кара — ясно, слепота. Не опознавшая в стольких встреченных Пастуховых — урожденного настоящего, с некоторых пор и
вовсе перестает его узнавать. Продергивая свой вороватый ход по пяти пятакам и щепе сороковника, не обнаружит — ни единого несравненного! Ни в читателях расписаний, ни в листателях книг, ни в свернувших город в дым — на маршах большого знания, ни в музицирующих на бандонеоне, ни в прикованных к скале, ни в пришнурованных к мачте…Возможно, слепонемая Дв. проморгала, как заступила университетский шлях — и вышла в открытый сентябрь? И, утратив прозорливость, обречена созерцать мир — чужими глазами. Не представившимися взорами. Униженно пялиться из-под ресниц травы, пробившей ступени осени, столь истоптанные, что откинулись от ранжиров и возвышений… Вперяться неутоленными глазами желаний — в интересные предложения, что снизу доверху облепили трамвайные и автобусные стоянки — и гнут расписанные телефонами пальцы, и щекочут эфир — голубым и оранжевым пером… Лорнировать из многих углов — многоугольными листами клена, медлящего пред собором и пустившего свою тень — прикорнуть на паперти, но и первый, и вторая вдруг усомнились — в необходимости своего прерывного и разбрасывающегося двойника… Осматриваться глазами королевы Бробдингнега, чье лицо срослось с окном ювелирной лавки — и примеряет серьги, и таращится в прохожих — за одобрением и завистью, но вдруг отвлеклось на пару говорунов у обочины и сопутствующие им странности: левый парный махнул рукой и двинулся прочь, а строптивая тень его, отмахнувшись от хозяина, удержалась на пригретом ложе асфальта… Или увлеченное собой Бробдингнег-лицо принимает за тень — обрезки недавнего дождя? О тени, тени! Последние примеряемые барышней взоры наверняка принадлежат — теням… Или выведенным под ногами меловым каракулям: время драпает, потому что нигде не найдет себе места, — и все заметены дворником. И вообще ваше дело — двадцатое, и никто не готов организовывать любезный вам вид!
А большой сентябрь, прогулявшись по свету в многоликих тварях, перебродив в мадригалах, палинодиях и прочем наговоре, под носом у барышни Дв. переходит улицу — накоротко, поперек: из одной зажиточной двери к другой, от банковской — к кабриолету, и проносит на вешалке — забранные в тепличную пленку оливковый смокинг и багряный и желтый фраки… Из золотых мешков — к стряхнувшим с себя все чужие взоры. И довесок квартала — защемленный кляксами далматинец, побежавший вдаль, чтобы слиться с отыгранной семеркой треф.
А может, сей сентябрь — кенотаф на месте потерянного, неповторимого, на каменной скуле его оттиснута — роза, и потому его сумерки помечены — розой всех печалей.
Приглашены кое-кто регулярно погружавшиеся во тьму: заготовители кинохроники, уверенные, что время и мостовые его гонки, прыснувшие линейки его галопа не переносятся, и, не дрогнув, врезались — в непереносимый туман событий, никак не рассеивающийся, изымали — черно-белое ручательство недельного дольнего, досадно малый штрих среди небытия, и утаскивали — в темные залы пятницы.
Обнаруженные в трофеях художественная сила, ее категория и стоимость пускались прельщать перед сеансами зрителя — киножурналом новых коммунистических съездов и сходок, новой партийной конференцией и пленумом политбюро. Арканить на неизгладимую встречу с делегатами съезда и с их признательными показаниями: так ли Пушкин и Толстой — или в складчину с Шекспиром — сотрясали умы и сердца, как доклад генерального секретаря? Разить — грандиозным: поворотом рек, струящихся неверным путем, хотя бы — оверштагом упирающейся районной части русла. Или сбросить на стену раскаленный аншлаг: Сквозь снег и ветер — и вдувать демонстративное шествие нашей дорогой октябрьской революции… Сквозь дождь и ветер — там же, те же, избыв полугодовой срок, с нашей майской революцией… итого: устоявшийся каталог сенсаций.
Вожаком мигрирующих из пятницы в следующую шла Главный редактор, наводя представительность своего теллурического формата или повторяемость гарпий — на пульсе и на пульте со сварой микрофонов, диктующих — одним механикам крутить кино, другим — доложить, что прихватили на пленку, а по усидении зрелища — худсовет, развяжется дискуссия, возгорятся плодотворные мнения, как перекроить — траву полевую, что утром поднимется, зеленеет и цветет, а вечером смеркнется и сойдет в печь, и смонтировать в ключевом направлении. А там пожалует старушка Лито с презрительным оком, соскребет с экрана еще что-нибудь разведанное — не для иностранных шпионов и разрешится штампом. Так что чересчур не тревожьте дискуссионные витийство и косноязычие, ни ваши кошмарные правды, ни такие же убеждения, вместо вас — говорящий видеоряд… конечно, если вы заняли верную точку обзора и не спешите крошить ее — уткам и чайкам.
Что бы ни пробилось на почти непорочном фронтоне или на лилейном экране, получало скептический вопрос от Второго Редактирующего Бори Чертихина:
— Ну и в чем здесь катарсис?
И не обнаруживал вожделенного — ни в выплавке триллионной тонны стали, ни в уложении арт-объекта золотой рельс — в какую-нибудь колею, ни в добычах бригадного подряда, ни в притче о священных дарах — грамотах от Центрального Комитета… и вообще более любил — смотреть, как волнуется и краснеет в высоких чанах вино, как листает оттенки и напускает в артерии птиц, как гудят гортанные колокола фляг, и как ширится шепелявыми пузырями кубок, и прорастает в рог и трепещет дельфиньим хвостом… Зато Первый Снимающий, найдя узкого в поиске его — хуже флюса, предпочитал — однократный стон уже на выходе, но — надрывный и несущийся в бездны: