Чтение онлайн

ЖАНРЫ

За Сибирью солнце всходит...
Шрифт:

— Гриша, ну почему сам? В конце концов, внеси деньги или как там, а уж достают пусть те, кто этим занимается.

— Держи карман шире! Кому нужно это — лишняя работа да забота. Они же знают, что сам буду доставать. Не восстановлю машину — новую мне дадут в двадцатой пятилетке. Понимаешь? Это в добром-то хозяйстве могли и по-человечески, а у нас... Ты же знаешь, хто у нас директор сейчас?

— Не знаю.

— Та Федька же Балбошин. К нашему берегу что-нибудь да прибьет: если не дерьмо, так щепку... Где-то болтался-мотался, разваливал другие хозяйства, а теперь его к нам пихнули. С дипломом — куда денешь. Ты же помнишь, как они жили в Байдановке, как хозяйновали. И в колхозе робили через пень-колоду, а уж про дом и говорить нечего. Была у них коровенка, так они ей ладу дать не могли. А ведь двое парней здоровенных было в хате да две девки, уж не считаю младших. Как начнут рядиться, кому вести корову поить к

казенному колодцу, так и весь день пройдет. Бродила она, бедная, по сарайке не привязанная, никогда не чистили они сарай от навоза. К концу зимы навозу накапливалось столько, что дверь не открывалась, а корова не могла выйти, цеплялась хребтиной за одверки. Так Шурка с Колюхой валили ее на коленки и волоком вытаскивали во двор. Выпихнут со двора, и хорошо, если она где к чужому стожку через сугробы доберется да успеет хватить клок-другой сенца...

И горе и смех был с этой коровой у них! Не раз из-за нее Шурка на работу опаздывал. Я ж говорю, ходила она не привязанная. Куры из нее себе седало сделали, раз хозяева не могли им жердь какую приспособить. Куры-то и не обижались: зимой от коровьей спины лапкам тепло... Однажды после того, как петух первый раз прокричал, корова свалила подпорку, дверь открылась. Летом дело было. Она с сонными курами и вышла на улицу. Шурка ждать-пождать второго петуха, — не поет. Мать ему: «Шур, сынок, уж солнышко взошло, на работу пора». А он: «Так петух же не пел второй раз...» Так и проспал до обеда... Одним словом, как те украинские цыгане жили. Говорит цыган жене: «Детей у нас богато и все грязные. Так як ты считаешь: чи мыть будемо, чи новых нарожаемо?» Вот и теперь Балбошин, директор наш, на собраниях врет, как водой бредет. Абы начальству пыль в глаза пустить, а коснись дела — ходит, как слепой по пряслу... Ничегошеньки ему не нужно и не интересно. Ему кабак да баба — одна забава. А в совхозе — хоть трава не расти. Эх, братка! Давай-ка выпьем еще за погибель дураков, которые и после бани чешутся... Не часто мы с тобой вот так... А поговорить охота. Такой у нас кавардак идет в совхозе — глаза бы не глядели. Тебе легче — не видишь этого...

Не стал я спорить с братом о том, что вижу и чего не вижу, легко ли мне, тяжко ли бывает на душе. Но его-то боль мне понятна: она не разовая, не от последней аварии с машиной. Что ему мое сочувствие сейчас? Лишняя щепоть соли на больное место. У него и так нервы поверх рубахи, чего их шевелить и трогать. Тут нужно какое-то дело. И я спросил:

— Ну и что же ты решил?

— Еду в Горький, на завод.

— Зачем?

— Гм... «зачем». За кабиной. Там же их делают. У меня же ГАЗ...

— Слушай, — говорю, — а у тебя документы какие есть от совхоза или...

— Ничего у меня нету. Может, попаду к директору или там кому другому... Вот прихватил тут с собой... — Гриша похлопал по карману, где, по идее, находится кошелек с деньгами, — Может, удастся. Переплачу там кому нужно... А што делать?

Я не выдержал и рассмеялся. Гриша спрашивает:

— Ну, а чо ты смеешься?

— Да ты хоть представляешь, кто такой и что такое — директор Горьковского автозавода? К нему министры на прием очереди ждут, а ты — «переплачу». Тоже хорош — взятку решил дать... Кто тебя надоумил?

— Никто. Вижу: у других так получается, так делается.

— У тебя, — спрашиваю, — денег много, что ли?

— Та не много, а на данный случай нашел. Бычка в кооперацию сдал. Держал для себя к зиме, да вот — нужда.

— Да, Гриша, получается теперь — ни кабины, ни скотины. Поторопился ты с бычком... Хорошо, что ко мне зашел... Не советую тебе никуда ездить. Ведь ты же здесь еще не пробовал искать.

— Разве здесь найдешь. Послушал бы ты нашего механика — так за границу бы поехал. Ни в районе, ни в области, говорит, ни в республике ничего ты не достанешь. Напрасные хлопоты. Придется, говорит, тебе, Григорий Яковлевич, распрощаться с машиной да садиться на трактор... А я, слава богу, наработался на нем. Я ж без машины, сам знаешь, не смогу. Вот я и обозлился. Нет, думаю, гад, умру, а достану кабину... Вот взял отпуск без содержания... Хотел к Петру зайти за советом, да постеснялся. Я ему и без того по гроб жизни должен...

И вспомнили мы с Гришей давнее...

ГЛАВА ВТОРАЯ

Гриша Рогозный сказал: «Хотел к Петру зайти, да постеснялся. Я ему и без того по гроб жизни должен...» Он имел в виду моего родного брата Петра, о котором уже кое-что сказано в «Рассветах над Байдановкой». Про Петра я мог сказать бы то же, что и Гриша...

Я благодарю судьбу за братьев и сестер, родных и двоюродных. Чем старше становлюсь, тем острее чувствую: не хватит жизни и умения, чтобы рассказать о них так, как они того достойны. Они — моя совесть и гордость.

Чего только не перевидел за

немалую свою жизнь, но ничто меня так не обижало и не удивляло, не оскорбляло и не ранило, как... Не раз видел, как родные братья судятся друг с другом за гараж или за дом умерших родителей, как в пьяных драках режутся до смерти ножами, рубятся топорами и стреляются из ружей; скопом дубасят родного отца, берут его за «яблочко» из-за «трешки на пузырь», сквернословят друг при друге.

Никогда в жизни не слышал от старшего брата матерка или хотя бы непристойного слова. В молодости я стеснялся курить при нем, как и при отце. Такие же отношения у нас с младшим братом. До сих пор верю, что он в сорокатрехлетнем возрасте не умеет материться, не знает бранных слов. Что уж говорить о сестрах. Мы никогда не объясняемся в любви друг к другу, просто молча любим, бережем ту любовь. Ей, нашей любви, много-много лет, она передалась нам от бабушек, от родителей, Любовь наша строгая и вечная. Дай бог каждому такого... Если бы дети наших детей знали такую любовь. Для них, может быть, и пишу о своих братьях...

...Летние ночи в нашей Байдановке сказочны. Еще оставалось три часа до рассвета и три года до войны. Наработавшись, нашутившись и напевшись, байдановцы легли почивать. А чтобы им лучше спалось, природа собрала все свои добрые силы, всю материнскую мудрость и стала в изголовье своего любимого дитяти — усталого землепашца.

Деревенская, ночная тишина. Нет, это не мертвая напряженная тишина, которая может взорваться с минуты на минуту где-то рядом скопившейся бурей. Это тишина уверенная, живая и заботливая, мягкая и снисходительная к тем, кому ночью не спится. Наоборот, многоголосье не спящей ночью живности делает тишину поющей и дышащей.

За нашим огородом, в ракитнике, полном весенней воды, картавят дикие селезни. Кажется, они по-мужски обсуждают сердитых крякуш, которые устроили гнезда в потайных местах, сидят на яйцах и ноль внимания на своих зеленоголовых суженых. Мне кажется, что селезни, взобравшись на кочки, сидят — нога на ногу, — курят цигарки и беседуют вот так: «Пря-пря-пря! Я давеча свою видел мельком. Злая, как бес, не подойди к ней. Высохла уже вся, сидя в гнезде, одни перья и остались, а гонору — не приведи бог! Так на меня крякнула, так взъерепенилась — будто я ей чужой...» Другой селезень говорит: «А я дак пря-пря-прямо ума не приложу, в каком месте моя спря-пря-пряталась. Уже две недели как не вижу. Беда с ними пря-пря-прямо...» А третий так рассуждает: «А у меня, когда она сидит на яйцах, когда ее не вижу, настоящий пра-пра-праздник...»

За дальним концом огорода, в канаве с позеленевшей от лягушачьей икры водой, изнывают от благодати лягушки. Их булькающее тысячеголосое бормотание сливается в сплошной, не прерывающийся ни на минуту клекот. Что-то похоже на то, как в котле кипит загустевшая каша.

Сотни сверчков дерут свои смычки, спрятавшись под стрехой, в тополях, и даже в звонком срубе колодца. И уж никак невозможно представить нашу летнюю ночь без скрипучего голоса коростеля. Его в наших краях называют кто дергачом, кто гвоздодером. Какую же сухую и крепкую глотку надо иметь, чтобы с такой ритмической последовательностью, с ровными интервалами между вскриками оглашать жестяным треском окрестность! И ведь дерет он глотку с ранних сумерек до восхода солнца. Признаться, я так ни разу в жизни и не видел эту птицу. Но она мне представлялась похожей на маленькую уточку, и обязательно со сплюснутым, как у утки, носом, похожим на бельевую прищепку. Хотя говорят, что коростель вовсе не из породы утиных, а водяная, болотная курочка... Аллах с ней! Зато я даже с закрытыми глазами хорошо представляю в воображении нашу корову Лысуху, которая сейчас лежит во дворе и, полузакрыв молочного цвета глаза, шершавым, как терка, языком перетирает ту траву, которой днем набила брюхо. Ее челюсти двигаются не сверху вниз, а из стороны в сторону. Лысуха жует и прислушивается, как в ее ведерное вымя пульсирующими толчками прибывает молоко. Прислушивается, на минуту перестав жевать, а потом умиротворенно вздохнет: благодать-то какая!.. Я представляю, как перед самым утром шерсть на Лысухе покроется мелкой-мелкой росой, и у росы будет цвет молока, цвет густого утреннего тумана.

Летом мы с Петькой, старшим братом, спим не в хате, а в хатынке — летней кухне. Точнее — это не кухня, а только столовая. Летом еду готовят во дворе, на летней печке, а в хатынке мы обедаем, ужинаем, здесь хранятся продукты и посуда. И мы с Петькой спим здесь, на дощатом полике. Мы им очень любим пользоваться летом; земляной пол хатынки устлан свежей травой из нашего проулка, пахучая трава у нас под боками и под головами. Пучки трав и цветов висят под потолком, на стенах, стоят на окне.

Двери хатынки на ночь не закрываем, чтобы дышать росяным воздухом, чтобы слышать колокольчатый звон тишины, чтобы видеть в проеме двери загадочные очертания тополиных крон на фоне ночного неба.

Поделиться с друзьями: