За Сибирью солнце всходит...
Шрифт:
Это я так думаю. У Петьки на это свои виды. Он лежит лицом к стене в самой обиженной позе. Его дыхание и поза — кричащий упрек мне, пятилетнему палачу, извергу, бесчувственному истязателю. Он, конечно, не понимает, что меня грызет жалость к нему, что, может быть, по этой причине я до сих пор не могу уснуть. Хотя я не уверен сам, что Петька спит, а не притворяется спящим. Вот он вздыхает глубоко и горестно, так, как не вздыхают спящие. Проверить, что ли?
— Петь, а, Петь! — я приподымаюсь на локоть, всматриваюсь сквозь мрак в светлеющее пятно Петькиного лица. Молчит, только дыхание затаил. Ну, тогда я по-другому проверю его. Поворачиваюсь спиной к его спине, лежу некоторое время с открытыми глазами, смотрю за дверь. Там, меж тополей протискивается колесо
Закрываю глаза, в полном и ясном сознании своего притворства начинаю похрапывать. Чую: Петька затаил дыхание. Полежал немного, еле слышно трогает мое плечо.
— Вань, Вань, ты спишь? — Я молчу, даю храпака. Брат тихо, словно ватный, приподнимается на полике, перелазит через меня и по-кошачьи крадется к двери. Когда одна его нога перенесена через порог (чувствую это с закрытыми глазами), я оглашенно ору:
— Ты куда!? И я с тобой!
— Зануда! — не говорит, а шипит Петька сквозь зубы и возвращается назад, учащенно дыша, будто только что три километра пробежал. — Ну давай я лампу зажгу. Чего ты боишься?.. Ладно, отдаю тебе складишок, насовсем. Хочешь?
— Давай.
— Значит, поспишь один? Меня же ребята ждут. Во-первых, я недалеко буду, во-вторых, недолго.
Нет, я никогда не давал таких обещаний — остаться одному, отпустить Петьку на улицу. И складишок-то хороший, но привычка таскаться хвостом за старшим братом сильнее всех соблазнов. Чтобы ничего не обещать, молчу, посапываю, грею в ладошке холодный складной ножик.
— Так я пошел, — не очень уверенно говорит Петька. Я тоже не уверен, что ему это удастся. Брат выходит из хатынки, а я, уже без крика, встаю с полика, выхожу за дверь и плетусь за ним, выдерживая безопасное расстояние. Со стороны сада кто-то идет навстречу Петьке. Это бабушка. Она ночами выходит в сад, покараулить его от деревенских озорников.
— Хто тут? — слышу голос бабушки.
— Да я это, — обреченно отвечает Петька.
— И куда ты наладывся?
— Бабушка, да я маленько с ребятами побегаю... Мы возле дома будем...
Только теперь я услышал за плетнем мальчишечий затаенный гомон, чмыханье сдерживаемого смеха, условные пересвисты — сигналы Петьке.
— Не-не-не! — категорически возражает бабушка, разворачивая Петьку за плечи в обратную сторону, в сторону хатынки. — Уже куры давно сплять, а вам и раньше бы не мешало укладываться... Я вам посвыщу, я вам посвыщу! — говорит она, отсылая эти слова за плетень, Петькиным дружкам. — Тоже мне — парубки...
Бабушка провожает нас в хатынку, закрывает за нами скрипучую дверь. Мы молча укладываемся. Петька напоследок изливает мне свою обиду:
— Из-за тебя все, смола липучая.
— Так это же бабушка тебя не пустила...
— Бабушка! Если б ты пораньше отпустил меня, я бы уже давно вернулся назад... Завтра мы с ребятами пойдем сусликов выливать, а тебя не возьмем, даже и не думай... И отдай складишок, раз с тобой нельзя договориться.
Мы отворачиваемся друг от друга, а утром нас всегда будят спящими в обнимку.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мой дядя по матери, Яков Савельевич Рогозный, был лучшим кузнецом на большую округу. А в Байдановке он был чуть не единственным. О его мастерстве в наших краях до сих пор вспоминают. Говорят: «Вот мастер-то был! Нахолодную сваривал металлические шины на тележные колеса...» Так, не так ли, что касаемо сваривания «нахолодную», но точно, что он с напарником, звавшимся молотобойцем, приводили в исправность посевной инвентарь еще по снегу. Как сказали бы сейчас,
задолго до посевной плуги, бороны, культиваторы, сеялки, бестарки, горючевозки — все стояло «на линейке готовности».Как цепка детская память! Воображение ли рисует, в самом ли деле так было, но помню байдановскую кузню довоенных лет. Мы, бесштанные карапузы, бегали на зов наковальни, как в сказку, заглядывали через дверь в полумрак, где свершалось чудо. Все, что сейчас показалось бы крайне примитивным, чего нынче даже в музее не увидишь, нам тогда казалось грандиозным и тайно-загадочным...
...Читаю романы, повести, рассказы про село, и если в них речь идет о кузнице, то она почему-то всегда «выносится» на край села. Конечно, поэтично: ранним утром ли, на закате ли дня с дальнего конца села доносится стукоток молотков, звяканье железа, над крышей кузницы вьется дымок, видимый всему селу...
У нас все было не так. Может быть, потому что Байдановка была не селом, а маленькой деревней. Она стояла, как в песне сказано, среди долины ровныя... А кузня наша была в центре деревни, на стыке двух улиц.
Если бы меня тогда и на свете не было, все равно бы я после знал и помнил кузню. Но в том-то и дело, что я тогда уже топтал траву, целовался с теленком, боялся соседского гусака и умел совать под нос «дулю» неугодному человеку. Трехлетний, бесштанный, схоронив в ладошку «стрючок», чтобы его не оторвал соседский гусак, пробегал я мимо десяти хат и оказывался возле кузни.
Внутри нее, если смотреть с улицы, — темно, черно, но все видно. Рослый молотобоец левой рукой сверху вниз, снизу вверх качает палку. После каждого качка вниз в горниле всплескивает сноп искр. Дядя Яша длинными клещами шерудит в огненном пекле. Выхватывает из огня что-то брызжущее искрами и бросает на наковальню. В тот же миг молотобоец отпускает рычаг мехов и хватается за молот. Дядя Яша маленьким молоточком тюкает по розовому железу, указывая при этом кивком головы, а молотобоец обрушивает молот точно в указанное место. Молотобоец при каждом ударе выдыхает: хэк! хэк! хэк! А дядя Яша в промежутках между «хэками» приговаривает: «Легче! легче!» А сам в это время вертит розовую железяку и так и этак. Потом снова сует ее в горн, и уже после, без молотобойца, тюкает по ней молотком, часто переворачивая. Наконец, осмотрев поковку, швыряет ее в бадью с водой. Кузня оглашается шипением и наполняется белым паром... У мужиков, наверное, наступает роздых. Они направляются к двери подышать чистым воздухом и обнаруживают за дверью меня.
— А это хто тут ховаеться? — спрашивает дядя Яша, поймав меня за чуприну.
— Так это ж Ванюшка! — говорит молотобоец. — Мы зараз зробым ёму эмереканьске стуло.
Только много лет спустя я узнал, что под «американьским стулом» подразумевалась казнь Сакко и Ванцетти. Но тогда, поскольку я был всего-навсего Ванькой, да еще и племянником дяди Яши, все заканчивалось просто. Дядя Яша подбрасывал меня несколько раз над головой, легонько шлепал по попке закопченной ладонью и отпускал со словами: «Марш домой!» Дома бабушка Мотря обнаруживала на моей попке отпечаток дяди Яшиной ладошки, а в голове — мелкую окалину. Не задумываясь, она делала точное заключение: «Опять у кузни був...»
Дяди Яшин сын Гришка старше меня на три года, но мы почему-то не чувствуем разницы в возрасте. Может быть, потому что Гришка росточком невелик, а может, потому что он человек рассудительный и любит посоветоваться со мной, как с равным. У него есть еще два старших брата — Иван и Васька. Они тоже еще пацаны, дружат с нашим Петькой. Есть у Гришки младшая сестренка — Мотя, но она — девчонка, мала и нам не товарищ. Однажды, два года назад, проснулись утром, а дяди Яши нет... И теперь в Байдановке о нем сильно жалеют, хотя вслух об этом не говорят, и Гришка с братьями почему-то стараются не разговаривать об отце. Мать Гришкина, тетя Дуня, очень сердитая, часто лупит ребят, хотя они послушны и не проказники, много работают по дому, в огороде. Конечно, тете Дуне тяжко одной с четверыми. Она работает в колхозе дояркой. А может, она сердитая по другой причине?