Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ну и что это за штука? Сам-то видел?

— Ага, видал. Игрушка такая, лучом в небо стреляет, чего-то там ищут, какие-то полости или пятна, холера их разберет. Но красиво!

— Красиво?

— Ага. Как игла — до самых туч. И гудит со страшной силой.

— Показал бы как-нибудь.

— Это можно. С Колькой сговоримся — и приезжай. Это на старом болоте, где минометы испытывали.

— Ах, это вон где. Ладно, заметано. Ну, больше не задерживаю, поди, дел навалом?

— Невпроворот.

2

Дел у Ивана Емельяновича было действительно невпроворот. Кроме ежеднев­ных разъездов по полям и фермам, кроме обязательной бумажной писанины, разбора всякого рода заявлений, жалоб, просьб, кроме чтения разных циркуля­ров и указаний выше и сбоку стоящих организаций — кроме всей этой обыкно­венной текучки были у него дела, которые появлялись как-то странно, вроде бы ни с того ни с сего, но которые надолго выводили из нормальной колеи. Как правило, самые гнусные конфликты возникали за пределами колхоза, при сдаче зерна, скота, молока на приемных пунктах в райцентре. Как-то так получилось, что постепенно из пунктов ушли честные, добросовестные люди и на их место пришли выжиги, с которыми колхоз

«Утро Сибири» никак не мог найти общего языка. Хитрость невелика: если каждый раз одни и те же люди упорно и нагло занижают тебе вес скота, показатели по зерну или жирность молока, значит, хотят получить с колхоза какой-нибудь презент. Может, само по себе это слово и не означает ничего плохого, но в здешних местах с чьей-то пакостной руки пошло гулять лишь в одном, самом похабном смысле — взятки. Хочешь, чтоб делали клуб, давай презент начальнику строительного управления Шахоткину. Хочешь, чтоб расширили пекарню, презентуй районного начальника по хлебу. Хочешь, чтоб не сильно дергал тебя народный контроль, давай презент замести­телю начальника народного контроля.*Сам начальник не брал, а заместитель — всегда пожалуйста. Ну а угощения работников прокуратуры, ОБХСС, милиции, санэпидстанции, РАПО и прочих колхозных «радетелей» — это как бы само собой разумеющееся дело, тут уж и разговоров нет: приехали — накрывай стол, ставь бутылки, вари телятину, а еще лучше — подай какую-нибудь дичь, чтоб удивить, порадовать, уважить дорогих гостей. И все из колхоаного бюджета, за счет колхозников... «Мы, колхозники, ничего и ни у кого не вымогаем, не ждем подачек, угощений. А почему они считают за норму приехать по служебным делам и без зазрения совести требовать, вымогать обеды, продукты, деньги?» — возмущался иной раз Иван Емельянович, заводя разговор с таким же, как и он, председателем на каком-нибудь совещании.

Сегодня после разговора с Ташкиным ожидало его немало разных срочных дел, откладывать которые дальше было нельзя. Что-то надо решать со стариками Михеевыми — остались одни, дети в городе, в ссоре с родителями, правда, и ста­рики не подарок, но куда ж их денешь, надо как-то помогать, совсем обезножели. Второй месяц ждут материальную помощь камышинские молодожены — пять заявлений, тоже требует решения. Весь состав правления созывать не обязатель­но, можно решить на малой сходке, в узком кругу, но тоже пора — сколько можно морочить людям головы. Назрели вопросы и по оплате труда кормозаготовителей: внедряют коллективный подряд, а как оплачивать, никто не знает. Были и еще кое-какие дела — по учету и оформлению горючего, по приему на работу и увольнению, распределение ссуд, путевок в санаторий и прочие вроде бы пустя­ки, от которых зависит нормальная жизнь колхоза.

Уж чего-чего, а хозяйство свое он знал, да и вообще крестьянский труд был в крови, унаследован, можно сказать, и по отцовской, и по материнской линиям. Еще до войны с отцом и матерью, с дядьми и тетками каждое лето, начиная с первых весенних оттепелей, работал и в огороде, и в поле колхозном, и на току, и на конюшне, и на лесозаготовках. Казалось бы, что может малец шести-семи лет от роду?! А мог! И картошку сажал, клал по луночкам, и мелочь зеленую, рассаду, всовывали с бабкой в разрыхленную землю, и сено сгребал маленькими граблями — за день так ухаживался, что обратно с поля ехал на отцовских пле­чах или, если подворачивалась попутная подвода, в телеге. Чуть лето припекло, ту же картошку окучивать надо было, брал тяпку и со всеми дружно, не отлыни­вая, кланялся каждому зеленому кустику, танцевал вокруг него, босоногий и загорелый, как белокурый цыганенок. Коней, коров пасти приходилось, пона­чалу со старшими, а позднее и одному. Дед Егор, по отцу, был плотником отмен­ным, скольким в Камышинке дома поставил — давным-давно деда нет в живых, а те дома рубленые до сих пор стоят, третье поколение согревают и сберегают. Дед и к топорику мало-помалу приучил. Старики по материнской линии, вы­сланные с Орловщины со всеми своими домочадцами, мастеровиты были и по части скорняжных дел, и по части печных, да и с землею умели управляться не хуже местных, сибиряков. И от них добавилось знаний и проворства Ивану, рожденному от сибиряка и дочери орловцев. Кто знает, может, и натура у него от такой смеси получилась несколько иная, чем обычно была в большинстве сибир­ских корней. Сибирская сдержанность сочеталась в нем со вспыльчивостью, со взрывчатостью западного человека, хотя, ясное дело, и сибиряк не каждый мол­чун, и западный не каждый вспыльчивый как огонь. Но по большинству — так.

Детство выдалось ему трудовое, в ранних заботах, горестях и усталостях. Нынче на правлении как-то зашел разговор об играх, в которые играли мальчишками его сверстники, а он, смешное дело, не мог вспомнить. Играл, наверное, были в те времена какие-то игры, ну там, лапта, горелки, бабки — конечно, иг­рал, но вот, поди ж ты, не помнит. Зато помнит, что, где и когда сажали, как добирались до сенокосных угодий, как косили, ворошили, ветрили и складывали сено в стога. И как однажды на лесной делянке, у пня, когда подошел, чтобы сесть передохнуть, ударила его в левую ногу змея. Помнит, пока довезли его до деревни, нога вся распухла и почернела. Отец с матерью перепугались, хотели гнать в больницу в райцентр, но бабушка, мать отца (умерла на третий год после малого Андрейки), сама вылечила — зашептала, заговорила, к утру чернота сошла, а на другой день и опухоль спала. Вот это помнит.

Ну, а с сорок первого, с девяти годков, когда отец и брат отца, дядя Миша, в августе вместе с другими мужиками ушли в райцентр на призывной пункт, пришлось ему впрягаться в постромки уже не по-детски, а по-настоящему, по- мужицки — и в домашнем хозяйстве и в колхозе. Хотя огород был и невелик, но мешков по двадцать — двадцать пять картошки осенью убирали. Да и в колхозе — на погрузке и разгрузке зерна кто работал? Бабы да пацаны. Вот и надорвал молодой пуп мужицкими этими кулями. И когда призвали в армию, первым делом медкомиссия направила в госпиталь — зашивать грыжу.

В колхозе в ту пору в основном озимую пшеницу да рожь сеяли. Сев, уборка, перевозка, сушка на зерносушилке да под навесами, перелопачивание, провеива­ние на токах, засыпка в амбары семенного фонда — все на женских да на детских плечах. А заготовка дров, кизяка, торфа, кормов, уход за скотиной, молокопо­ставки, сдача шерсти, яиц, пера и пуха с водоплавающей птицы (а она тоже имелась — и в колхозе, и в личном хозяйстве). Зимой — худо-бедно — школа, занятия через пень-колоду. Еще приходилось делать чучела для минометного полигона на старом болоте. Правда, тут старухи да девчонки в основном труди­лись, а подвозить приходилось и ему. Не

раз слышал, как выли и ухали на болоте мины, но такая была замороченность, такая усталость, что не было ни сил, ни охоты бегать и глядеть на эти пристрелки. Война сидела в печенках и у старых, и у малых. Едва ползали с выкрученными от работы жилами — не до забав было. Ведь один на один остались с землей, со скотиной, с лесом, который хорош, когда ты силен, сыт, обут и одет, а когда ты слаб, голоден, разут и на тебе прохудившая­ся обдергайка с отцовского плеча, тогда и лес — твой враг, и чтобы взять что- нибудь от него, надобно с ним воевать.

Не только тяжкую усталость оставили по себе в памяти война и послевоенные годы, но и страх. От слов «заготовки», «уполномоченный», «контрактация» веяло холодом, непролазными дорожными хлябями, мякинным хлебом, тусклой лучиной. Овцу не держишь, а шкуру сдавай, нет овчины — сдавай свою. Кур нет, а яйца неси. Кондратиха, через улицу, наискосок, когда пришли уводить за налог корову, выскочила с топором, безумная, на губах пена, захрипела безголосо, и те, которые повели коровку, услышали: «Уведете, ироды, зарублю детей, пятеро их...» Оставили корову, не посмели. Это у Кондратихи, а у скольких увели — коров и телят, якобы купленных у них по договору за двадцать-тридцать рублей, за сущий бесценок по тем временам,— контрактация! Большинство понимали — шла война, и терпели. Но уже после войны от голода умер младший брат Андрей. Еда, которой питались, видно, не подходила ему, рахитично вздутый животик перекатывался, как вялая подмороженная брюковка, он царапал его скрюченны­ми пальцами и стонал. А потом и на стон не оставалось силенок. Это был первый покойник в их доме, и вид мертвого брата, исхудавшего, зеленого, похожего на какую-то гусеницу, на всю жизнь врезался в память.

Канули в военной пучине отец и дядя — их имена теперь на местном па­мятнике. Невидимым крылом подмела война и стариков — деда и бабку по материнской линии, умер к концу войны и дед Егор, отец отца. Погиб, попав под трактор, младший двоюродный брат Жоржик: прилег сморенный на меже, уснул, а тракторист, тоже пацан, только чуть постарше, в сумерках не заметил... И так получилось, что в пятидесятом году, когда призвали его в армию, а он ходил как чумной от первого любовного угара, когда надо было решать главнейший во­прос — жениться сейчас или после службы,— посоветоваться было не с кем. Мать и раньше была со странностями, а после похоронки на отца и смерти стари­ков и вовсе стала заговариваться, воображать, что вот-вот умрет, юродствовать. Родни навалом, а толку — нет, племяши да племянники-недоростки, сами не знают, как жить дальше, куда руль направить. И решил так, как подсказало сердце: женился на Тане, с которой гулял, дочери Сидора Алексеевича Ермаченкова, известного в округе партизана, воевавшего против Колчака в отряде Громова.

Вот Ермаченков-то и определил во многом всю его дальнейшую жизнь, нагрузив ум и душу изрядной ношей сомнений в правильности кое-каких решений по крестьянскому вопросу. Так, считал Сидор Алексеевич, поголовная коллективизация двадцатых годов была серьезным перегибом, особо вредным было искоренение середнячества. Середнячество, по его мнению, могло стать опорой новой жизни в деревне. Все-таки бедняки всегда с интересом поглядыва­ли на тех, кто жил побогаче, тянулись за ними, подражали в какой-то степени. Когда же зажиточным дали пинка, прищемили, заставили отдать нажитое, то и сама идея личного благосостояния, основанного на труде, как бы обесценилась, была поставлена под сомнение. Кому было после этого подражать, за кем тянуть­ся — работай не работай, один хрен, уравниловка... Так считал Сидор Алексе­евич и мысли эти передал в тихих, без свидетелей, беседах ему, Ивану Алексан­дрову.

Но плох был бы старый партизан, если бы только сомнениями нагрузил молодого своего зятя, уходившего служить в армию весной пятидесятого года. Да и не так уж глуп был Сидор Алексеевич, чтобы в те крутые времена не предупре­дить парня о том, что язычок-то надо держать за зубами,— не за такие речи уходили на северные параллели. Вот тогда-то и рассказал ему о смысле той борьбы между людьми, в которой сам принимал участие. А смысл, по его поняти­ям, был очень простой: покончить наконец с угнетением человека — не только одним другого, но и с угнетением человека всей системой власти, государством, частной собственностью, ложью и темнотой в семье,— освободиться надежно и насовсем. А иначе, считал Сидор Алексеевич, не было смысла проливать реки крови, разорять, перемешивать, как в мельнице, народы, рушить старые понятия, изгонять иноверцев... «Мы пронесли этот тяжкий крест,— говорил он, постуки­вая палкой,— теперь вам, молодым, наводить глянец, восстанавливать спра­ведливость, чтоб ни один труженик не был обижен, ни один паразит не кормился за счет тружеников. И чтобы люди вырастали коллективные, а не бирюками, потому как именно из бирюков получаются хапуги-накопители. Настоящий коммунар никогда не станет миллионером, у него душа, распахнутая для всех. «Артель — основа основ, а потом,— азартно, горячо говорил Сидор Алексе­евич,— беречь мы должны наши колхозы, не сводить их к нулю. Драться за каждую душу, за каждый двор — драться тут, на местах, и по всей стране! Каж­дый расформированный колхоз — шаг назад, в болото прошлого. Каждый бедный колхоз — слабое звено в цепи нашей обороны!» Был он речист, грамотен, подкован и говорил именно так, масштабно: страна, революция, борьба, наступ­ление, победа — только такими словами! И постепенно, размышляя после этих бесед, проникся молодой Иван и страстной стариковской верой, и мучительными сомнениями. Верить и сомневаться — разве можно так? «Не можно, а должно!» — был ответ старика. Иначе, по его словам, недолго сползти в болото. «Верить в суть, сомневаться в методах. Не всякий метод хорош, далеко не вся­кий...» Как старик, с его такими и подобными разговорами,— выступал он и на собраниях, и, как говорится, на завалинках,— как он сумел сохраниться во все те грозные годы и дожить до семидесятых — чудеса да и только! Умер он в семьде­сят четвертом, когда Ивана уже величали по отчеству и был он сорокадвухлетний крепкий бригадир в своем родном колхозе «Утро Сибири». И мысли старика стали его собственными мыслями: свобода это обязанность, личная его обязан­ность перед родной землей, перед родной деревней, перед страной. Свобода — это когда все сыты, обуты, одеты и хорошо работают. И когда нет страха — что снова начнется война, что наступит голод, что опять начнут убивать. Думал, что оба сына станут вместе с ним крепкой дружной стеной, вместе будут трудиться, строить то, что не удалось старикам. Теперь-то ясно, что у детей свои понятия и свои цели, о которых они до поры до времени помалкивают. И еще ясно, что детьми надо было заниматься с пеленок и заниматься всерьез, а не от случая до случая, не только, так сказать, воспитывать личным примером. Тут вечный вопрос.

Поделиться с друзьями: