Запасный выход
Шрифт:
Сорок дней мы жили в нашем прекрасном мире, кони несли нас мимо древних каменных курганов, через бурные реки, перед нашими глазами уходила вдаль голая стена хребта Цаган-Шибэту, потом мы начали спускаться вниз, в позднюю весну, а затем в лето, и перед нами поплыли поросшие тайгой, светлые от молодой хвои склоны. Все пейзажи, все следы на звериных тропках, дым костра в тумане, усталость после трудного дня в седле – все это было своим, привычным, даже родным. Мы вычитали и полюбили этот мир в нашем городском болезненном детстве, пропуская школу с градусником под мышкой и книжкой в руках.
В самых прекрасных местах мой старший товарищ соскакивал с коня, топал ногой и торжественно глядел на меня:
– Вот здесь! – Он делал несколько шагов вперед и назад,
Сначала я пытался запомнить все эти точки: опушку леса высоко над долиной Чулышмана, откуда на много километров открывался замечательный вид; крохотный лесок в пегом просторе Калбак-Кайи, за этим леском стояли три кругловатые вершинки, нарисованные чьей-то детской рукой; уютный затишок в ветреном раздолье Богояша; ледниковые гривки под Шапшальским хребтом; возвышенность в Узун-Оюке… Потом сбился. Книжные миры прекрасны и абсолютно безопасны, так что о смерти тут думать можно только понарошку, а говорить – для красного словца или для того, чтобы показать, что ты до самого своего основания потрясен пейзажем и хочешь поделиться восторгом со спутником.
Середину лета мы ходили в поселке по гостям, валялись с книжками в руках на кроватях в доме на взгорке среди сосен, готовили дрова для школы, чтобы заработать немного денег. Игорёша учил москвича-студента, как нужно складывать поленницу, когда складываешь ее для калыма: «Плотно укладывать не нужно, сквозь нее шапка должна пролетать».
Я колол сучковатые тюльки, Савинский взял на себя более сложную работу. За два дня ажурная поленница протянулась метров на пять от одной толстой березы до другой, потом завернула под углом к третьему дереву. Наконец Игорёша отступил, сорвал с головы шерстяную шапку-петушок, метнул, и наполненные пустотой кубометры сложились, похоронив под собой шерстяной петушок. Это было неправильно, и он обиделся.
– Принцип понял? Всё, складывай сам теперь.
Закурил, стал уходить, но засмеялся и вернулся:
– Ладно. Разве тебя оставишь одного? Эх, москвич, москвич…
В гостях, особенно когда присутствовали приезжие и туристы, я слушал его рассказы о нашем походе. Когда призывали в свидетели, смущенно и безъязыко кивал, подтверждая, что мы стаями сшибали уток и куропаток, не слезая с седел. На скаку стреляли по скатам браконьерских машин, устраивали засады и окружали. Ночные погони и пристывшие к стременам сапоги, вычерпанные шеломами хариусы и жареные оленьи бока из Шервудского леса. Одним словом, хрусталь и звон бокалов, как любил говорить Игорёша. Было очень красиво.
Как-то вечером в дом постучались две подруги и долго, без всякой охоты пили предложенный чай. Одна сочная, другая посуше, обе навеселе. Игорёша был несколько напряжен, подчеркнуто вежлив. Ни словом, ни жестом не дал почувствовать их нежеланность, угощал печеньями и соленьями. Подругам было плевать на соленья, и оскорбительная галантность их наконец допекла. Ушли.
Игорёша сказал, что сочная трогала его под столом ногой. Она, наверное, никогда до этого не встречалась с людьми, носящими днем и ночью блестящие латы.
– В Валином доме в ее отсутствие! Она же Валю знает прекрасно… Я чуть не выгнал ее с матерками. Но сдержался! Ты видел? Я был предельно вежлив. Учись, студент. «Ничто нас в жизни не может вышибить из седла! – такая уж поговорка у майора была».
– Это тоже Слуцкий?
– Москвич, ты дикий человек.
Игорёша не мог никого выгнать с матерками, он не матерился.
В августе сходили еще в один последний поход, в сентябре он уволился.
А я снова оформился инспектором в заповедник, уехал на кордон и провел еще два счастливых года в поросшем тайгой книжном мире. В нашем лесничестве мы не ломали непроходимые перевалы, не дотягивали последние километры и не берегли последние спички. Мы просто проводили половину времени в лесу – верхом или на лыжах. Не держались набитых троп и поэтому не теряли их: тропы надоедают и ведут всегда в известные,
надоевшие места. Иногда я чувствовал себя круче моего старшего товарища, это было приятно.Иногда в таежных избушках оставались номера литературных журналов от проходивших патрульщиков, один раз я нашел сборничек французской поэзии в современных переводах и несколько дней подряд шевелил лыжами и губами, укладывая Малларме и Бодлера в ритм своих шагов по руслу замерзшей реки. Как-то ночью в конце января я долго пытался подвыть стае волков, задирая голову к «изваянной в Монголии» яркой луне, потом вернулся в тепло избушки, где отдыхали мои товарищи, и из маленького радиоприемника узнал, что умер Бродский.
Книги смягчили мое возвращение в трудную реальность из заповедника, бережно охранявшего поголовье романтиков. Хотя, конечно, основным парашютом послужила большая московская квартира. В этой квартире можно жить, еще ее можно сдавать и жить в меньшей по площади. Ее можно продать в крайнем случае.
У Игорёши не было такого парашюта, а родной дом в Молдавии превратился за это время в захудалую заграницу. Эти наши сословные различия нисколько не повлияли на то, как нейтрально произносил мой старший товарищ слово «москвич», но все труднее было праздновать редкие встречи на вокзалах: Игорёша, пахавший в Питере в две смены охранником и сторожем по ночам, спешащий к семье с деньгами, бодрился, однако веки его закрывались, он с облегчением обнимал меня перед отправлением поезда и уходил в вагон урвать несколько часов сна. Ему не хватало времени и сил даже на книги, да они и порастерялись при постоянных переездах – из заповедника в Молдавию, из Молдавии в Йошкар-Олу, где лесникам заповедника «Большая Кокшага» предлагали благоустроенные квартиры в городе. Из Йошкар-Олы в Колпино под Питером.
Валю Савинскую манило люминесцентное свечение городов, казавшееся таким теплым и праздничным из дома над озером. В Колпино она устроилась риелтором, чтобы дети могли иметь йогурт и фитнес. Игорёша плохо вписывался в эту жизнь. Последний раз я видел их вместе, еще держащихся за руки, на Ладоге в начале двухтысячных. Затем любовь стала дальней. Игорёша служил ей на расстоянии, жил на работе и подкармливал семью деньгами.
Несколько раз я помогал ему перетаскивать с одного московского вокзала на другой огромные рюкзаки – он ехал восстанавливаться в одиночные путешествия. То проходил по Байкалу, переваливал через водораздел и спускался по Лене. То сплавлялся по Тунгуске – не помню уже какой, – Нижней или Подкаменной. Мечтал о выходе в Северный Ледовитый на своей байдарке.
Разок сходили вместе в байдарочный поход на Кольский. Я с женой и сыном, он – один.
– На Донбасс добровольцем податься? – без особого азарта размышлял он, глядя в тихое озеро Ольче. – «Испанский город… Не бывал. Но могу пари держать, что дыра». Помнишь, откуда это?
Речные пороги с коварными подводными камнями, дожди, моросящие с низкого полярного неба, куропатки, хохочущие над озерами по вечерам, медвежьи и оленьи следы на прибрежном песке – ему было хорошо. С торчащей изо рта спичкой, мокрый, веселый, он отказывался малодушно обносить лодки по берегу и продирался вверх по порогам по пояс в воде.
Приезжал к нам на дачу, помогал строить баню.
– Врачи сказали матери, что не выживу. А она выходила. Я, правда, дохлый был всю школу, считай. С ребятами боялся общаться. Меня лес вылечил. Под Кишиневом. Я все дни там летом проводил, пока мама на работе была. Там и книжки читал, погуляю, почитаю или посплю даже, если сил мало. Понял, что хочу работать в лесу, и стал готовиться, гонять себя, закалять. Потом Лесотехническая академия, потом Валаам, потом заповедник.
Моей жене он казался слишком негибким. Они иногда сходились в спорах до обид и слез. Жена со страстью начинающего психолога выявляла в нем все непроработанное, что по уму необходимо тщательно проработать с толковым терапевтом. Все эти жалкие защиты и комплексы, показной мачизм и романтику. Он выявлял в ней все недостатки молодого поколения – их разделяло почти два десятка лет. Мирились, конечно.