Записки баловня судьбы
Шрифт:
Во вскользь оброненном предупреждении Сурова: «Я перегружен…» — возникает рабочий контур будущего сотрудничества: Варшавский пишет (вспомним: «Сценарий Варшавский сделал быстро»), Суров осуществляет (или не осуществляет!) общую редактуру.
Но почему именно Яков Варшавский, один из всех нас, подвергнутых шельмованию, оказался в драматической изоляции? Ответ однозначен, но он разрушает сентиментальную версию о «сироте» 1949 года и осчастливившем его благородном заступнике. Сговор Сурова и Варшавского случился сразу же после статьи в «Правде». Суров деятельно позаботился о сохранении Варшавского в партии. Варшавский же, не будучи вовсе обязанным являться на собрание писателей в феврале 1949 года, по требованию Сурова пришел в Дом литераторов и произнес ту ложь, которая и отвратила от него не только старых товарищей, но и многих честных людей. Именно из уст Якова Варшавского прозвучало лживое
Провокационное заявление Варшавского о существовании подпольной корпорации критиков, собиравшихся в «Арагви» и в ресторане ВТО, по случайности не возымело действия. Все обернулось его публичным унижением и надолго сделало исполнителем воли Сурова. Потянулись годы зависимости, услужения, прикрытого видимостью товарищества. Руку Варшавского в памфлете о Гитлере я обнаружил без труда. В отличие от текстов Георгия Штайна, работа Варшавского узнаваема, — мне и вовсе нетрудно было почувствовать его фразу.
В 1943 году, после Сталинграда, когда наш фронтовой театр перебросили в Забайкалье, я встретил там Варшавского, и вскоре мы с ним были направлены командованием фронта в Монголию. В Улан-Баторе мы написали для монгольского театра драму-легенду «Амурсана» и пьесу о монгольской революции, о Сухэ-Баторе — «Степные богатыри». Варшавский работал быстро, незатруднительно, его фраза была энергичной, диалоги хлесткими, мысль не запутывалась в словах.
Все это как нельзя лучше подошло для сатирического памфлета о «бесноватом галантерейщике». И едва ли среди тех, кто знал Сурова, нашелся бы хоть один, поверивший, что так вот внезапно и противоестественно могут случиться «роды» и появится на свет сатирик — существо совсем другой породы.
Героями других числившихся за Суровым пьес, в том числе и последней — «Рассвет над Москвой», были люди, которых Суров мог наблюдать в жизни, даже понимать, быть может, лучше, глубже Штайна или Варшавского, хотя и не мог выразить своего понимания художественно.
Но Суров играл опасную, в перспективе проигранную игру: поди разберись в пьесе, написанной другим, разъясни эпизод или реплику в споре с режиссером, актером-исполнителем, защити ее от критики.
А Варшавский наблюдал жизнь и то, как она входит в некие берега, как живут и работают те, кого он по малодушию предал. На его писаниях Суров зарабатывал много, а самого с семьей посадил на худой оклад.
В конце концов Варшавский потребовал легализации, объявленного соавторства, хотя бы по мосфильмовскому сценарию. Он вступил на тропу войны, заложив хитрую мину: в «Рассвете над Москвой» действующие лица получили имена и фамилии друзей, знакомых и соседей Варшавского по коммунальной квартире, где проживала его семья.
«Варшавского я знал по редакции „Советского искусства“, — сообщил А. Суров комиссии Союза писателей 7 июля 1954 года, — как способного, хорошего человека. Помогал ему… Восстановил он меня против себя тем, что стал мне не доверять, следить за мной, что ли». Откуда бы взяться доверию после непрерывного обмана, после обещания подписать со студией договор на двоих и бесконечного увиливания от этого под разными предлогами. «И если Варшавский преднамеренно подсунул мне одну-другую фамилию, — утверждал Суров в следующем письме, от 17 июля, — если он запомнил даже фразу, которую он вписывал или произносил, то теперь совершенно ясно, что мне приходилось иметь дело с жуликом и авантюристом». Точные слова наконец произнесены, но как наивно относит их «доверчивый» Суров только к своему соавтору, а строго говоря, к автору и сценария и пьесы, подарившему А. Сурову Сталинскую премию…
Вот как описывает начало «сражения» один из его участников, Я. Варшавский: «В январе 1951 года мы подали заявку в Студию имени Горького. В заявке было сказано, что я являюсь соавтором сценария. Но 10 марта, когда во всех редакциях стало известно, что „Рассвету над Москвой“ (пьесе. — А. Б.) присуждена Сталинская премия, Суров вычеркнул мою фамилию из договора. Узнав об этом от режиссера студии, я снова потребовал от Сурова объяснения…
Здесь состоялся последний с ним разговор. Я спрашиваю: „Что это значит?“ Он отвечает: „Получи четверть премии или я тебя сгною на Колыме!“ Причем он запер комнату, положил передо мной лист чистой бумаги и потребовал, чтобы я написал, что никакого отношения к „Рассвету“ не имею… Я дал ему по физиономии за Колыму. Он не выпускал меня из квартиры и уже был в полубредовом состоянии…»Что тут решало? Скаредность? Не знаю, страдал ли Суров этим недостатком. Опасение, что такое соавторство приоткроет вдруг и причастность Варшавского к написанию пьесы? Не могу ничего утверждать определенно. Но Варшавский явился к Сурову, и грянул бой.
Варшавский решился на рискованный шаг: написал в ЦК партии об обмане, объявил, что пьесу написал он, что у него на руках черновик, написанный им, там нет и поправок Сурова, расшифровал имена действующих лиц. В ЦК на «очной ставке» Суров был спрошен о черновике и бодро ответил, что, разумеется, черновик у него есть, он его разыщет и представит. Но худо оказалось дело с черновиком Сурова. Он вынужден был наконец заняться литературным трудом — терпеливо, от руки переписывая пьесу. Спешил, ему было не до вариантов, помарок, исправлений, купюр, не до сомнений и поисков, — он представил небрежно переписанную готовую пьесу. Рядом с подлинными черновиками она возопила о подлоге.
Жертвовать Суровым, дважды лауреатом Сталинской премии, начальству из Отдела пропаганды не хотелось. Так много сил потрачено на возвеличение драматурга-самородка, и все побоку — из-за того, что Яков Варшавский решил покаяться.
Сурова защищали. Его поддержали письмами в ЦК какие-то генералы и сановники, кое-кто из писателей, в том числе А. Софронов и Аркадий Первенцев. Случай с «Рассветом над Москвой» был неоспорим, равно как и с пьесой «Далеко от Сталинграда», — остального не трогали из осторожности. За пределы этого конфликта не выходил и Варшавский, хотя многое свидетельствовало о долгом его сотрудничестве с Суровым. Все было к невыгоде Сурова, но сотрудники Отдела пропаганды Кружков и Тарасов предпочли передать спор на рассмотрение Союза писателей.
Судьба Сурова оказалась вдруг в руках прекрасного писателя, честного и образованного, беспартийного Бориса Лавренева. Его «арбитраж» — отдельная драматическая новелла. Не часто жизнь создает подобные замысловатые сюжеты.
34
Борис Лавренев оказался в числе издательских рецензентов моего романа. Он окончил Морской корпус, был флотским офицером на парусном корабле чувствовал себя как дома, отлично знал историю флота. Более строгого эксперта для военно-исторического романа не придумать. Мы не сблизились прежде, хоть он и был автором поставленной в ЦТКА пьесы «За тех, кто в море». Он показался мне суховатым, не слишком общительным, внезапно переходящим от молчаливой сдержанности к резкости, к взрыву не эмоций, а скрытого властного темперамента.
Что побудило согласиться на рецензирование огромной рукописи его, такого лаконичного в прозе автора рассказов и небольших повестей, знающего настоящую цену слову? Думаю, что двигал им яростный протест против творимого над нами разбоя, брезгливость русского интеллигента к развязанному антисемитскому шабашу, быть может, сердоболие и даже любопытство: спустя полтора-два года после гражданских казней один из критиков выступил вдруг автором флотского романа.
Рецензию он написал обстоятельную, без скидок и подслащивания, роман поддержал. Пригласил меня домой, не верил, что я не моряк, не плавал, не работал с парусами на учебном судне. В разговоре несколько раз возвращался к этому, будто ждал, что в конце концов я сознаюсь в обмане. Познакомил меня с сыном; жену, Елизавету Михайловну, я встречал прежде в театре. Жили они в знаменитом Доме на набережной просторно и нецеремонно. Шел 1951 год.
После множества рецензий роман заслали в набор, в Ленинград, но набор был сразу же сброшен. «Политика дороже денег!» — с этим бодрым, обращенным ко мне лозунгом Н. В. Лесючевский, возглавлявший издательство «Советский писатель», снова погнал книгу по рецензентскому кругу, но уже не в рукописи, а в сброшюрованном типографском блоке. Попросили снова прочесть и Бориса Андреевича.
Навсегда потрясенный недавним самоубийством единственного сына, Лавренев не был расположен к издательским «играм», не искал мягких слов для трусости, маскирующейся под идеологическую озабоченность. Меня разыскала телефонным звонком Елизавета Михайловна, сказала, что Борис Андреевич нездоров, телефон у них испорчен, он просит меня прийти не откладывая, сегодня же вечером. Я слышал об их несчастье, не догадывался, зачем я нужен Борису Андреевичу, и шел с тяжелым сердцем, заранее угнетенный.