Записки кинооператора Серафино Губбьо
Шрифт:
Я ответил ей спокойно:
— Очень хорошо понимаю ваше чувство.
— И презираете меня?
— Нет, сударыня, напротив.
Она повернулась и посмотрела на меня; горько усмехнулась:
— Значит, восхищаетесь мной?
— В вас меня восхищает то, — ответил я, — что у других, вероятно, вызывает отвращение; то отвращение, которое вы сами стремитесь вызвать в людях, дабы избежать жалости.
Она еще пристальнее посмотрела на меня; подошла почти вплотную и спросила:
— Не хотите ли вы сказать, что жалеете меня?
— Нет, сударыня. Я восхищаюсь вами. Потому что вы умеете себя наказывать.
— Ах, вот как? Разве вы что-нибудь
— С некоторого времени понимаю, сударыня.
— Несмотря на то что все меня презирают?
— Наверное, как раз наоборот: из-за того, что все презирают.
— Я тоже поняла это некоторое время назад, — сказала она и крепко пожала мне руку. — Спасибо. Но я умею и наказывать, поверьте! — добавила она тут же с угрозой, высвобождая руку и погрозив указательным пальцем. — Я умею наказывать жестоко, ведь я и к себе никогда не испытывала и не хочу испытывать жалости.
Она принялась мерить шагами комнату, повторяя:
— Жестоко… жестоко…
Потом остановилась и сказала с недобрым блеском в глазах:
— Видите ли, вами, например, я не восхищаюсь, потому что вы умеете побеждать презрение жалостью.
— Тогда вы и собой не должны восхищаться, — сказал я с улыбкой. — Поразмыслите и скажите, для чего вы позвали меня сегодня утром?
— Думаете, из жалости к этому… несчастному, как вы выразились?
— Или к нему, или к кому-нибудь другому, или к самой себе.
— Ничуть не бывало! — выпалила она. — Нет! Нет! Не заблуждайтесь! Никакой жалости, ни к кому! Такой я хочу быть, такой и останусь. Я пригласила вас, чтобы вы дали ему понять: мне его не жаль и никогда не будет жаль!
— Но при этом вы же не хотите ему навредить?
— Именно что хочу, я желаю ему навредить, бросив его одного там, где он есть, и в том состоянии, в каком он находится.
— Но если в вас нет жалости, то вы могли бы причинить ему еще большее зло, приблизив его к себе. Разве не так? А вы, наоборот, стремитесь его оттолкнуть…
— Но я так хочу. Причинив ему еще большее зло, я бы сделала лучше себе, поскольку в этом случае я бы отомстила себе за его счет. Какой вред, по-вашему, может нанести мне такой, как он? Я не хочу, понимаете? Не потому, что мне его жаль, а потому, что мне по душе не жалеть себя. Мне дела нет до его проблем, и у меня нет цели расставлять ему сети. Хватит с него того, что есть. Пусть убирается, пусть катится восвояси и рыдает где-нибудь подальше отсюда. Я плакать не собираюсь.
— Боюсь, ему больше не захочется плакать, — сказал я.
— Чего же ему захочется?
— Ну, как сказать! Поскольку он ни на что не способен, как я уже говорил, в нынешнем своем состоянии он способен на все.
— Я его не боюсь, не боюсь! Понимаете? Я пригласила вас, чтобы сказать об этом, и вы должны это усвоить и донести до него. Я не боюсь, что он причинит мне какое-либо зло, пусть даже он убьет меня, пусть даже из-за него я окажусь в тюрьме. А такое вполне возможно, вам это известно! И я сознательно лезу на рожон, потому что знаю, с кем имею дело, и не боюсь. Мне казалось, я немного боюсь (но это было заблуждение), вот я и сделала все возможное, чтобы удалить отсюда человека, грозившегося отомстить мне и всем остальным. Но на самом деле я не боялась. И действовала хладнокровно, никакого страха! Любое зло, даже от этого человека, для меня пустяк. Еще одно преступление, тюрьма, даже смерть — все это пустяки по сравнению с тем, что я испытываю сейчас и с чем не желаю расставаться. Горе ему, если он попытается
выжать из меня хоть каплю жалости к самой себе или к нему. У меня нет жалости! Если вам жаль его — а ведь у вас хватает жалости на всех, — сделайте так, чтобы он убрался отсюда. Вот чего я хочу от вас, именно потому, что ничего не боюсь!Так она мне сказала, и ее отчаяние и беспокойство говорили о том, что она все-таки боится.
Я был озадачен и некоторое время сидел в растерянности, тоске и в то же время в восхищении; потом снова развел руками и, чтобы не давать пустых обещаний, рассказал о своем намерении съездить в Сорренто, на виллу.
Она сидела, напряженно слушала, возможно пытаясь пригасить боль воспоминаний о том доме и двух безутешных женщинах; закрыла глаза, покачала головой и сказала:
— Вы ничего не добьетесь!
— Кто знает, — вздохнул я. — Ну хоть попробую, что ли…
Она с силой сжала мою руку.
— Возможно, — сказала она, — я тоже смогу быть вам полезной.
Я посмотрел ей в глаза, больше со смущением, нежели с любопытством.
— Вы — мне? В чем?
Она пожала плечами. И с вымученной улыбкой заметила:
— Я говорю — возможно. В чем-нибудь. Увидите.
— Благодарю вас, — ответил я. — Но я, право, не представляю, чем вы мне можете быть полезны. Я всегда так мало хотел от жизни и еще меньше прошу у нее сейчас. Я у нее вообще ничего не прошу, сударыня.
Я распростился с ней и вышел, не понимая, что означало это ее странное обещание.
Что она задумала? Хладнокровно, как я и предполагал, она спровадила Карло Ферро, хотя знала, не опасаясь ни за себя, ни за него, ни за других, что он в любую минуту может свалиться как снег на голову и совершить преступление. И, предполагая все это, она еще думает, что может быть мне полезной? В чем?
Как меня угораздило попасть в этот клубок змей? Что, если она задумала впутать в него и меня? Ради чего? Обо мне она ничего не могла знать, разве что ей известно о моей давнишней дружбе с Джорджо Мирелл и и о смутном чувстве к Луизетте. Она не может навредить мне, используя эту дружбу к человеку, которого уже нет в живых, или чувство, которое во мне умирает. И все же, кто знает? Не могу успокоиться.
IV
Вилла.
Неужели она? Возможно ли это?
С виду ничего не изменилось. Только калитка другая: вместо той, со столбиками, с которых дедушка Карло сорвал мраморную табличку со своим именем, была новая, повыше.
Но разве могла эта новая калитка так изменить весь облик виллы?
Я видел — это та же самая вилла, и в то же время не узнавал ее. Тут все как раньше, отчего же она мне стала казаться другой?
Ах, как все это грустно! Воспоминания в своей попытке восстановить прошлое не находят точки опоры, и кажется, место уже не то, а совсем другое. Изменился я сам, это я стал другим. А мне-то думалось, что я приехал сюда с прежними чувствами и прежним сердцем!
Вот оно что. Зная, что места не живут иной жизнью помимо той, которую вливаем в них мы, и у них нет иного облика помимо того, которым мы их наделяем, я с растерянностью и бесконечным сожалением должен был признать: «Как я изменился!» Выходит, жизнь теперь такая. Другая.
Я позвонил. Еще раз. Но теперь уже не знал, то ли мне только кажется, что звонок звучит по-другому, то ли он действительно стал другим. Как же все это печально.
Показался старый садовник с лейкой в руке, в рубашке с засученными по локоть рукавами и шляпе без полей, наподобие той, что носят священники.