Записки кинооператора Серафино Губбьо
Шрифт:
Больше прочих выказывала пренебрежение по отношению ко мне Луизетта, изображавшая влюбленную Дуччеллу, ту Дуччеллу — алый цветок, — о которой я ей столько рассказывал. Мне хотелось крикнуть ей, сказать, какой я застал эту Дуччеллу, пусть она, Бога ради, прекратит эту комедию, недостойный и гротескный фарс! И ему, молодому человеку, который по какому-то волшебству стал таким, каким был много лет назад, мне хотелось рассказать, в каком виде и где встретил я Дуччеллу и бабушку Розу.
Но все вы хороши! Те двое бедняжек нашли утешение в Боге, вы тут утешаетесь с дьяволом! Добряк Кавалена стал не только врачом, но и молодым супругом, сидит рядом со свежеиспеченной женою! Нет, благодарю покорно, мне нет места среди вас, сидите, не беспокойтесь, я не голоден. И ни в чем не нуждаюсь. Я хотел осчастливить вас тем, чего вам даром не надо, вы это знаете; хотел дать вам немного своего сердца, которое мне ни к чему, ведь мне нужно единственное —
ТЕТРАДЬ СЕДЬМАЯ
I
Наконец я понял.
Волноваться? Ну вот еще. Из-за чего? Столько воды утекло! Покойник — он там, далеко, в прошлом. А здесь, сейчас, жизнь другая: вот эта. Вокруг съемочные площадки, дощатые настилы. Здания кинофабрики поодаль, почти в полях, среди зелени деревьев и голубизны неба. И теперь здесь — она, актриса… И он, актер. Смотрите-ка, коллеги! Что ж, весьма рад.
Все хорошо, все идет как по маслу. Жизнь. Шелест юбки из голубого шелка, какая-то невообразимая вязаная белая туника, шляпка, напоминающая шлем бога торговли, на медных волосах… Ну да, жизнь. Гравий, отлетающий от зонтика, который отбивает такт по дорожке, непродолжительное молчание, томный взгляд устремлен на кончик зонтика, ковыряющего гальку.
— Что? О да, дорогой, скука немыслимая.
Произошло это, видимо, вчера, во время моего отсутствия. Мадам Несторофф — пленительные глаза широко распахнуты, — вероятно, пошла на «Космограф» специально для свидания с Нути; увиделась с ним, как ни в чем не бывало, так случайно встречаются с другом или с добрым знакомым после долгих лет разлуки; а мотылек, не зная про расставленные на него сети, замахал крылышками, он ликует.
Но вот как Луизетта ничего не заметила?
Да-с, этого удовольствия мадам Несторофф лишилась. Вчера Луизетта, желая отметить папино возвращение домой, не пошла с господином Нути на «Космограф», и мадам Несторофф упустила возможность показать этой вздорной девчонке, не пожелавшей накануне принять ее приглашение, как быстро — стоит только захотеть — она может увести от любой вздорной девчонки всех безумных молодых людей, грозящих устроить скандал; стоит только свистнуть, и они у ее ног, приручены, одурманены одним лишь шелестом шелковых юбок и гравия, который отскакивает от ее зонтика.
Вечером, ничего не подозревая, Луизетта увидела возвратившегося домой молодого человека: его словно подменили. Вдохновенный, радостный, веселый. Разве могла она предположить, что эта перемена вызвана встречей с Несторофф? Ведь об этой встрече она каждый раз думает с содроганием, и все ей рисуется в красных и черных тонах, переполох, безумие, трагедия. Она решила, что эта перемена в нем связана с папиным возвращением домой. Ибо как иначе объяснить веселье и радость? Стало быть, на душе у него теперь легче, его сердце раскрылось настолько, что способно разделять радость других людей. Так, конечно, думала Луизетта вчера вечером, но не сегодня.
Сегодня, мрачнее тучи, она поехала со мной на «Космограф». Кстати, неожиданно выяснилось, что господин Нути вышел из дома ни свет ни заря, еще затемно. Она не хотела показывать мне по дороге свое дурное настроение, особенно после вчерашней радости, бьющей через край. Спросила, где я был и что делал накануне. Я? Да так, небольшая увеселительная поездка. Ну и как, весело было? Очень, особенно вначале, но потом… потом как всегда! Мы тщательно готовимся к развлекательной поездке, считаем, что всё продумали, предусмотрели, обо всем позаботились, дабы поездка получилась удачной, без неприятных сюрпризов, которые ее могут испортить. Но всегда обнаруживается что-то, что от нас ускользает, о чем мы не подумали, чему не уделили должного внимания. Ну вот, например, прекрасным солнечным днем семья с прорвой детишек собирается на пикник в деревню, а внутри ботиночка одного из детишек торчит шляпка гвоздя, чепуха, гвоздик на пятке, который ничего не стоит приколотить молотком. Мама, едва поднявшись, первым делом вспомнила об этом, но потом — как оно и бывает — в суете запамятовала. И эти ботиночки, из которых торчат язычки, как ушки насторожившегося кролика, выстроенные в ряд с другой обувью, начищенные до блеска, готовые к тому, чтобы их надели, стоят в прихожей и, кажется, презирают мамашу, ведь она про них совсем забыла и суетится в последний момент почем зря, а между тем отец уже спустился, стоит внизу и кричит: пусть поторапливается. И все дети орут: «Скорее», им, ясное дело, не терпится отправиться в путь. Эти ботиночки, когда мама напяливает их на дитятку, усмехаются про себя: «Ну, мамаша, ты о нас не подумала, вот увидишь, какую прогулку мы тебе устроим; на полпути гвоздик вопьется в пятку твоего
малыша, отчего малыш расплачется и начнет хромать».Со мной приключилось нечто подобное. При чем тут гвоздь в ботинке? Не о гвозде речь, от меня ускользнуло кое-что другое. — Что же? — Да так, ничего, чепуха. Я вовсе не собирался рассказывать. Нечто другое со мной приключилось, милая Луизетта: похоже, с давних пор что-то сломалось во мне.
Не могу сказать, что Луизетта слушала меня внимательно. И по дороге, пока губы мои что-то произносили, я думал: «Ах, тебе нет дела, малышка, до того, что я говорю. Мое приключение тебе безразлично. Увидишь, какой монетой я тебе отплачу, с каким безразличием, в свой черед, буду наблюдать потрясение, которое тебя ожидает при входе на «Космограф». Вот увидишь».
В самом деле, не успели мы сделать и пяти шагов по аллее, ведущей к главному зданию «Космографа», как увидели двух сердечных друзей, господина Нути и мадам Несторофф; у мадам раскрытый зонтик, она вертит его вокруг оси, прислонив к плечу. Луизетта резко обернулась ко мне: какой же у нее был взгляд! А я бросил небрежно:
— Ну, вот видите, гуляют. Она вертит зонтик.
Как побледнела бедная малышка! Она так побледнела, что я даже испугался: упадет в обморок. И инстинктивно взял ее под руку. С какой злостью вырвала она руку, как многозначительно посмотрела мне в глаза! Конечно, в ней мелькнуло подозрение, что это моих рук дело, мой маневр (вероятно, по сговору с Полаком) и что нежное перемирие между Нути и Несторофф — плод моего визита к Несторофф и, может статься, даже моей вчерашней загадочной поездки. Подлым издевательством должны были показаться ей эти тайные махинации, которые она вмиг заподозрила.
Столько дней кряду бояться трагедии, которая неизбежно произойдет, лишь только эти двое встретятся; мучиться ужасными догадками, страдать, дабы превозмочь его болезнь нежным обманом и бесконечным чувством жалости, — это стоило ей многого, и всё ради чего? Неужели ради того, чтобы в конце концов получить в награду прелестную сценку идиллической утренней прогулки этой парочки под деревьями палисадника? О подлость! Всё ради этого? Ради того, чтобы посмеяться над бедной малышкой, которая, попав в эту гадкую, гнусную интригу, приняла все за чистую монету? Она и так тяготилась шутовской, мерзкой атмосферой домашней жизни, но почему вдобавок еще и это? Чем заслужила она такое издевательство? О подлость!
Все это читалось во взгляде несчастной малышки. Мог ли я тут же сказать ей, что подозрения несправедливы, что жизнь — вот она, такая, в наше время она свелась к зрелищу, к которому я вовсе не причастен?
Я стал жестким; мне нравилось, что несправедливые подозрения на мой счет она искупала страданием, наблюдая за этими двумя, которым мы оба — и я, и она — отдали частичку себя, хотя нас никто об этом не просил. И теперь было обидно и больно вдвойне. Но мы это заслужили! Мне было приятно, что мы с ней товарищи по несчастью, и пусть те двое прогуливаются, даже не глядя в нашу сторону. «Равнодушие, равнодушие, синьорина Луизетта, вот что нам нужно! — хотелось мне ей сказать. — С вашего позволения я сбегаю за своим киноаппаратом и стану, как велит долг, бесстрастным».
Кажется, я улыбался странной улыбкой; так, наверное, скалит зубы собака, думая о чем-то своем. Я смотрел на здание в конце аллеи, из которого нам навстречу выходили Полак, Бертини и Фантапье. Внезапно случилось то, чего следовало ожидать и что давало синьорине Луизетте справедливое основание для беспокойства. А я, стремясь оставаться бесстрастным, оказался не прав: маска безразличия вмиг скукожилась перед угрозой опасности, показавшейся мне неминуемой и ужасной. Сперва я уловил грядущую опасность во взгляде Полака, который подошел к нам с Бертини и Фантапье. Они тоже, конечно, обсуждали эту парочку, прогуливавшуюся под деревьями, и все трое смеялись над остротами, которыми сыпал Фантапье. Вдруг все трое остановились с побелевшими лицами. Самый большой ужас был написан на физиономии Полака. Я оглянулся: Карло Ферро!
Он приближался к нам сзади, в дорожном берете, едва сойдя с поезда. Те двое, как ни в чем не бывало, продолжали прогуливаться под деревьями. Заметил ли он их? Не знаю. У Фантапье хватило ума громко крикнуть:
— Ой, кто идет! Карло Ферро!
Мадам Несторофф бросила спутника и представила нам бесплатный спектакль: укротительница диких зверей идет навстречу разъяренной твари, публика замирает от страха. Спокойно, не торопясь, пошла по аллее, раскрытый зонтик по-прежнему на плече. На губах ее и фала улыбка, говорившая нам: «Чего вы испугались, дурачье, коль скоро я здесь?!» И взгляд, который я вряд ли забуду; никакого страха не может быть в том, кто так идет и так смотрит. Под этим взглядом Карло Ферро (а он был неотразим — выражение гнева на лице, каждый мускул напряжен, шаги торопливые) обмяк, шаги его становились все медленнее. Она заговорила с ним по-французски, и это было единственным, что выдавало ее волнение.