Записки русского изгнанника
Шрифт:
— Не трогай руками! — кричит Рустам-бек. — В окопе это верный столбняк! Ложись на носилки, пусть они тебя несут на перевязочный пункт.
— Ну, прощайте! Телефонисты, передайте батареям; я ранен и передаю команду капитану Шихлинскому. Всем чинам сердечную благодарность за блестящие действия в сегодняшнем бою.
— В ногу, ребята, чтоб не побеспокоить раненого! — но четверо молодцов несут меня так заботливо, что я чувствую себя как младенец в руках любящей матери. Временами их сменяют другие, я вижу, как они отстают, чтобы стереть слезы. Навстречу Коркашвили.
— Не вздумай говорить, — протестует доктор, — это может убить тебя.
— Но как же я могу расстаться с батареей, не попрощавшись…
— Радуйтесь, братцы! Мы победили, враг отступает по всему фронту. Стойте твердо, бейтесь крепко и… помолитесь о своем командире.
Мои солдаты вынимают платки.
До перевязочного пункта 8 верст. Только однажды, при переезде через какой-то ровик меня слегка встряхнули. Я лежу неподвижно, глядя на голубое небо, просвечивающее сквозь листву ясеней и кленов. На душе все ясно и спокойно, как в церкви в тихий воскресный день.
— Мне кажется, это лучший день в моей жизни… Я исполнил свой долг перед Богом, перед Родиной, перед Вами… Если что еще не дает умереть мне спокойно, это мысль о моей жене. Еще вчера я получил от нее письмо: «Умоляю тебя не бросаться опять в атаку… Всякий раз, когда ты сделаешь это, вспомни, что твоя Алька на коленях, со сжатыми ручонками умоляет тебя пожалеть ее и себя!»
В огромном операционном зале меня уже ждут доктора.
— Руку — это дело второстепенное. А тут? Чувствуете боль?
— Нет.
— Здесь?
— Нет.
— Тут?
— Тоже нет!
— Попробуем вынуть пулю.
В углу икона Божьей Матери. Я останавливаюсь взглядом на Ее Лике и крепко сжимаю пальцы, чтоб не застонать. Изо всех окон на меня глядят испуганные лица наших обозных. Я стараюсь улыбнуться им… Пуля вынута!
Поздравляю, — говорит доктор. Считайте, что вы выиграли двести тысяч. Если б на волосок, были бы затронуты позвонки. И кишечник не пострадал. Вас спасло то, что вы были натощак и лежали на боку. Рука — это пустое. Мы сейчас возьмем ее в лубки, а там вас загипсуют.
Готово! Теперь отдыхайте, можете кушать и пить все, что хотите. Сейчас за вами приедет санитарный фургон, мы отправим вас в Станиславов.
— Иван Тимофеевич, дорогой! Как вы? — перед моей постелью генерал Шипов. — Как я счастлив, что опасность миновала… Я пошлю вас прямо в собственный лазарет Ее Величества, поручу вас самой Государыне… Но пока кушайте, вестовой принес вам чай.
Вместе с чаем Крупсик принес мне карточку жены и ее последнее письмо. Я всегда носил их на груди.
— Скажите, что я мог бы для вас сделать?
— Я чист перед всеми. Перед одной моей женой я остался в неоплатном долгу. Она у меня одна, в случае чего она останется беспомощной сиротой. Напишите о ней Императрице, чтоб она не осталась на улице.
— Я сейчас же напишу ей обо всем, — отвечал глубоко тронутый старик. — Хотел бы я видеть ее!
— Вот ее карточка. Я всегда ношу ее особой, и сейчас Крупский вытащил
ее из моего простреленного мундира.— Какая она прелестная… Если моя дочь еще в Царском, она сама представит ее Императрице. Сейчас пойду писать письма.
Путешествие в Станиславов было не из приятных. Неподрессоренный фургон подскакивал на каждом шагу, и разбитая рука давала себя знать. Когда мы, наконец, прибыли на место, меня положили в общий зал между молоденьким прапорщиком с пулей в кишечнике и австрийским офицером, раненным в коленную чашечку. Прапорщик уже впал в забытье. «Ах, как мне теперь хорошо!» — были его последние слова.
— Это всегда так при перитоните, — шепнул мне Брон, — перед концом.
Перед расставанием Коркашвили принес бутылку шампанского и налил всем по бокалу.
— Чокнемся, друзья и враги! Выпьем за все, что близко сердцу, за Родину, за славу наших знамен, за тех, кто для вас дороже жизни… за живых и за тех, кого уже нет. Алаверды!
Венгерец сунул мне в руку адрес его родных с просьбой послать им телеграмму. Сестра моя исполнила это поручение тотчас по моем приезде.
Свежая рана не болит. Но с наступлением ночи меня стала трясти лихорадка. После первой дозы морфия доктор, наверное, стал потчевать меня чистой водой, я не мог забыться ни на минуту.
Бывало, в детстве мне снились белые грибки, прятавшиеся в моховой подушке, рыжики, выглядывавшие из-под опавшей хвои… Потом розовые и белоснежные платьица танцующих барышень…
В полубреду, мне грезилось опрокинутое орудие, тела убитых, слышались слова команды, невнятные фразы: «Грязовецкие осадили…», «Наша пушка осталась у австрийцев…», «Вперед, не задерживайся…», «Он убит наповал, разрывная пуля снесла ему черепную кость…»
— Морфию, доктор, еще хотя одну дозу…
В лазарете Её Величества
— Зайка… ранен… Ну, я так и знала! — слышится взволнованный голос под окнами вагона. — Я поняла все, как только получила телеграмму!
Передо мною моя дорогая, любимая…
— Ах, Зайка, Зайка! Ну разве можно быть таким неосторожным?.. Я ведь тебе писала… Умоляла тебя.
Несмотря на острую боль, которая не дает мне вздохнуть, я не могу не улыбнуться.
— Как же можно хлопотать вокруг плиты и не обжечься? Но успокойся, опасность миновала, раны будут заживать помаленьку. А главное, ведь мы наконец вместе!
Появляется доктор Брон с носилками.
— А это к чему же? Разве ты не можешь сам?
— Не волнуйтесь, Александра Александровна! Так ему будет спокойнее. Все заживет, не надо только тормошить его.
— Куда же мы теперь?
— Сейчас едем к папе, он ведь близко, на Греческом. А потом Бронидзе справится по телефону в Царском. Ведь у меня письмо к Императрице, меня обещали принять в ее частный лазарет.
Дома была одна Мария Николаевна. Она была потрясена неожиданностью. Пока что меня устроили на софе, в запасной комнатке. «Папанчик» был в церкви, вскоре я услышал его встревоженный голос: