Записки русского изгнанника
Шрифт:
— Ваня ранен… лежит… Боже мой!
При его приближении я поднимаюсь во весь рост.
— Не волнуйся, ради Бога, раны не опасные! — мы крепко обнимаемся.
Бедный папанчик! Он уже сильно постарел. В тяжелом зимнем пальто, с просвиркой в руках, со слезами, катившимися по щекам, он уже не имел того мужественного, энергичной наружности вида, которым поражал нас еще не так давно. Но когда Мария Николаевна пригласила нас к столу, он уже успокоился и принял прежний вид.
— Вот никогда, не думал, — говорил он задумчиво, — что самый тихонький, самый беспомощный из моих детей и вдруг. — он не договорил своей мысли, — вернулся весь израненный, с письмом на имя самой Императрицы, Георгиевский
Как часто родители ошибаются в собственных детях! Он не подумал, что ведь я же привел к нему в Кронштадт свою батарею в самый трудный момент, когда он с горстью людей, отчаянно защищался от двадцатитысячной матросни, но вспомнил мои отчаянные поездки по Кавказу!
— А вы тоже кавказец? Грузин? — спрашивает Мария Николаевна милейшего доктора, который рассыпается в похвалах своему раненому командиру.
В нашей маленькой семье мы всех окрестили кавказскими именами и распределили по-своему. Благодаря этому, из Брона вышел Бронидзе, из Кулакова — Кулакидзе. Брона признали «михайлоном», а ветеринара «костопупом».
— Я… еврей, — проговорил бедняга, уткнувшись в тарелку. В эту минуту вошел брат мой Коля.
Мы крепко обнялись. Он уезжал в постоянную командировку в Лондон, к начальнику артиллерийского снабжения генералу Гермониусу. Он только что женился и ехал туда с молодой женой и тещей. Я горячо поздравил его со счастливым браком.
— Я догадывался об этом уже давно!
— Как так?
— А помнишь, когда я был на твоей батарее под Боржимовым, я присылал к тебе моего старшего разведчика Хаджи-мурзу Дзаболова? Вскоре он уехал в отпуск и, когда вернулся, сообщил мне, что видел, как ты садился в петербургский экспресс в Варшаве, веселый и радостный, в сопровождении двух элегантных дам. «Наверно, они собираются, жениться, — сказал он. — Для них война уже кончилась».
Прибежала Махочка (Ангелиночка осталась в лазарете с ранеными солдатами). Она со слезами обняла меня.
— Но разве ты не носил мою ладанку с девяностым псалмом? — это был ее первый вопрос.
— Носил, не снимая. И каждую ночь, как бы ни был измучен, повторял этот чудный псалом наизусть.
Видимо, ее верующую душу смущала мысль, как же я мог пострадать, несмотря на все это.
— Успокойся, — отвечал я. — Если за что я жарче всего благодарю Провидение, так это именно за эти раны. Они дали мне возможность еще раз увидеть всех вас и спасли меня от конфликта с командиром дивизиона, который в этот самый день вернулся из отпуска.
После обеда доктор Брон отвез меня в лазарет, где меня сразу устроили в отдельной комнате.
Помещение производило чрезвычайно уютное впечатление. Низенький домик был расположен в небольшом саду. Вдоль фасада, снабженного передней и крыльцом, шел длинный, светлый коридор, куда выходили двери целого ряда небольших комнат, занятых койками для раненых. Все было окрашено светлой масляной краской, окна защищены сетками от мух.
Мне отвели отдельную комнату и сразу же сняли радиографию с разбитого локтя. Доктор Брон тотчас же уехал, унося мои сердечные пожелания батарее и всем оставшимся на позиции. Одна за другою появились сестры, засыпавшие меня вопросами. Старшая была дочь донского генерала Грекова, высокая и представительная, с большим опытом. Две другие, помоложе, — одна довольно приличной наружности, другая очень некрасивая, горбатенькая. Узнав, что я женат и что жена моя здесь, обе первые тотчас же исчезли, осталась третья, которая все время старалась чем-либо услужить мне. Но я ни в чем не нуждался.
— Почему вы не стонете? — спрашивала она. — Неужели вам не больно? Все-таки это облегчает страдания.
— Мне больно не только от стонов, но даже от каждого вздоха, — отвечал я. — Наверное, поврежден нерв. Поэтому я и молчу, как
рыба.— Ну, если вам что-нибудь понадобится, позовите, я буду здесь, в коридоре.
На другое утро ровно в 10 часов подъехала Императрица с детьми. Все, кто только мог стоять на ногах, ждали ее приезда в коридоре. За ней явились обе старшие дочери. Меня пригласили в перевязочную. Императрица сидела, рядом с ней стоял старший врач, княжна Гедройц и помогавший ей доктор. Она взяла из моих рук письмо генерала Шипова и бегло пробежала его.
— Невероятный случай, Ваше Величество, — сказал доктор, осматривая раны, — сквозное ранение живота, пуля прошла на волос от позвонка и не разбила ни кишок, ни кости… Это чудо!
Входное отверстие уже затянулось.
— Кости руки тоже уже зарастают, вот радиография, — продолжал врач. — Мы уже сняли лубки и наложили гипсовую повязку. Общее состояние удовлетворительное, но заметно полное истощение организма!
Девять месяцев непрерывных боев дали-таки себя знать!
Я быстро освоился с жизнью в лазарете. В конце коридора в отдельной комнате лежал барон Таубе, которого я знал еще с первого года в дивизионе, так как он был тогда адъютантом лейб-гвардии первого Его Величества стрелкового батальона, потом мы сражались бок о бок под Скродой-Рудой. Ему оторвало ногу, но он уже шел на выздоровление. За ним ухаживала Грекова, которая потом и вышла за него замуж. В соседних комнатах работала вторая сестра.
В центре лежал очень тяжело раненный капитан Гаскевич, у него все время отслаивались сектора от голенной кости, и он был под страхом, что ему отнимут ногу. Далее за мною находилась группа молодежи: маленький кирасир Ноне, совсем юный, уже выздоравливающий штабс-капитан лейб-гвардии Егерского полка и несколько эриванцев со своим капитаном князем Головани. Все были веселые, симпатичные и жизнерадостные, и, когда одна из княжон помогала матери, а другая отдыхала в коридоре, они окружали ее и заставляли смеяться своим выходкам.
— Смотрите, какие прелестные эти эриванцы, — повторяла заведовавшая столом Величковская. — Совсем не то, как наши чопорные преображенцы. (Ее муж, наш дальний родственник, был старший офицер Преображенского полка).
Иногда, по вечерам, все собирались к роялю, стоявшему в передней комнате, играли и пели. Княжнам больше всего нравилось: «Это девушки все обожают, от принцесс до крестьянок простых. По ночам, об одном лишь мечтают, чтоб сбылися мечтания их»…
Оживление молодежи достигало апогея, когда по праздникам появлялись Мария, Анастасия и маленький наследник. Все бежали в сад и начинали играть в крокет.
У Ольги Николаевны ее правой рукой был молоденький прапорщик Шах-Багов, хорошенький, как картинка, и застенчивый, как девочка. Он всегда стоял немного в стороне и вспыхивал ярким румянцем всякий раз, когда его глаза встречались с глазами Ольги.
У Татьяны был свой любимец: рябой и некрасивый Мелик Адамов, тоже прапорщик Эриванского полка. Кстати и некстати он сыпал шутками и прибаутками, которые всегда встречали одобрение, делал отчаянные прыжки на одной ноге (другая была в гипсе), размахивал крокетным молоточком и потихоньку учил маленького наследника поджуливать, незаметно подкатывая шары.
После операции маленького Ноне уложили в постель подле окошка. А ночью Мелик Адамов умудрился посадить на штору ку-колку-бебе с такими же голубыми глазами и со следами пуха на голове.
— Смотрите, смотрите, Ваше Величество, — докладывал он утром Татьяне и Ольге, — за ночь у Ноне родился ребенок — вылитый портрет родильницы, а он злобствует, скрежещет на него зубами и все время пытается его уничтожить, только не может встать с постели.
Сходство действительно было поразительное — без смеха невозможно было глядеть на обоих.