Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:
Для Ахматовой (ее поэты Пушкин, Баратынский, Тютчев и, кажется, Мандельштам) Гумилев не мог быть полностью приемлем.
Рассказывают, что кто-то из гумилевских птенцов, чуть ли не Познер, объявил при ней с важностью:
— Литературный вкус мне дал Николай Степанович.
— Откуда же Николай Степанович его взял? — будто бы спросила Ахматова.
Кстати, величие Маяковского — совершенно подлинное: рост и голос заменили ему биографию. С него больше ничего не спросили для
В отличие от пестрых биографий Тихонова, Вс. Иванова, Шкловского, — биография Маяк<овского> состоит из двух фактов: четырнадцати лет от роду он два месяца сидел в тюрьме, а в 1918 году отвозил на автомобиле одного арестованного. Оба факта приведены в автобиографии (см. «13 лет работы»).
Когда я прочитала это Шкловскому, он сказал: «Вы не правы — у М<аяковского> есть биография. Его съела женщина. Он двенадцать лет любил одну женщину — и какую женщину!.. А Лиля его ненавидит».
— Почему?
— За то, что он дворянин, что он мужик. И за то, что гениальный человек он, а не Ося.
— Так Брика она любит?
— Ну конечно.
Леша Жирмунский спросил Анну Сем. Кулишер:
— Кто твой муж?
— Профессор.
— А как его зовут? — Его зовут профессор Кулишер.
— Профессор Кулишер, — повторил Леша Жирмунский, — что-то я о таком не слыхивал.
Во мне совсем нет умственного снобизма (главное, нет ощущения права на снобизм). Я очень склонна уважать если не людей, то отдельные, входящие в их состав элементы. Пока я не проделала Инст. Ист. Иск., я даже уважала (за выдержку) всех оканчивающих университеты — теперь уважаю (за непонятные мне качества) только оканчивающих физмат и медицинский.
С очень и очень многими я могу, сохраняя ощущение их превосходства, разговаривать о политике, о жизни и смерти, об общих знакомых, о добре и зле. Только бы они не заговаривали о литературе; тогда сразу вырастает стена и я теряюсь, глупею, начинаю поспешно соглашаться и мучительно ждать конца.
Это не снобизм, это профессиональная щекотливость; притом щекотливость вредная, потому что литература если не пишется, то печатается для людей, и еще потому, что поучительно вплотную наблюдать за реакциями пресловутого и искомого массового читателя, — но у меня на это не хватает нервов. Надо будет начать тренировать себя, что ли!
Разговор с Харджиевым.
— Читал тихоновские «Поиски героя»...
— Ну и как?
— Да так. Ничего страшного.
Литературоведение, как, вероятно, всякая наука об искусстве, находится в совершенно особом положении; в особом положении находятся и литературоведы.
Не только бактериолог не должен любить бактерию, но даже ботаник может не любить цветы. И тому и другому нужно любить науку о бактериях и о растениях, — между тем как от нас требуется
заинтересованность не только в процессе исследования, не только в результатах исследования, но и в предмете исследования.Есть и сейчас люди, которые пришли в литературу из других мест.
Есть марксисты-литературоведы, т. е. люди, которые хотят вообще заниматься марксизмом, но обладают либо плохими способностями, либо исключительной жаждой популярности; вот они и выбирают наиболее безответственную область применения марксизма.
В самое последнее время пришел Федоров, — и пришел ниоткуда...
Андрей Бенедиктович Федоров — ученый, который узнал про науку о литературе и пришел к нам с уверенностью бактериолога в том, что бактериология существует.
Дальше таких, приходящих делать науку о литературе не потому, что существует литература, а потому, что существует эта наука, будет больше.
Возможно, что на их стороне будет преимущество незаинтересованности и свободного времени.
Не совсем понятно, почему занимается литературоведением И. М. Тройский, т. е. человек с умственной организацией предельно настоящего ученого; притом человек, не испорченный особой чувствительностью литературного вкуса. По-видимому, суть в том, что он классик-филолог, а там господствуют какие-то совершенно иные принципы.
Борис Михайлович улыбался мне своей очень нежной и немного мокрой улыбкой, гладил меня по спине (как иные люди не умеют выбирать слова — он не умеет выбирать жесты), официально называл Люсей. Впервые в жизни я ему понравилась, и он испытывал потребность выразить это новое ощущение.
— Должно быть, хорошо увидеть человека на его родине. Я только сейчас многое в вас понял. И я совсем не разочарован...
Говорил Бум и дышал на меня неопределенной теплотой нарождающейся симпатии, непредвиденной после пятилетних академических отношений.
— У вас несомненно абстрактный ум, — сказал Б. М., когда мы очутились в безопасности четырех полированных стен нужного нам трамвая, — то есть это не точно. Абстрактный ум бывает у людей, которые занимаются философией. У вас словесный ум. Вы очень остро чувствуете слово и не видите вещей.
В этот день мы с Б. М. с раннего утра ходили и не видели вещей, то есть мы теряли вещи (в том числе купальные трусики Б. М., забытые в городской квартире Гурфинкилей); под неподвижным взглядом Раи Борисовны мы путали улицы и не узнавали в лицо трамваи.
Поэтому я спросила:
— Вы имеете в виду мою топографическую бездарность?
— Ваша бездарность уже переходит в талантливость. Теперь я не сомневаюсь в том, что у вас настоящий словесный талант.
И все это не помогло. Как и прежде, мне было весело разговаривать с Б. М. на людях и тяжко наедине. Разговор приходится сочинять, и выходит все-таки разговор на ощупь. Господствует ощущение, которое мне, как плохому игроку в шахматы, хорошо знакомо: ощущение недоверия к собственным поступкам и не удовлетворяющей, тщетной затраты умственных сил.