Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записные книжки. Воспоминания. Эссе
Шрифт:

Впрочем, моему моральному чувству совершенно не свойственно отвращение к воровству и в высшей степени свойственна неприязнь к профессиональным преступлениям и даже слабостям. И то тогда только, когда профессия является творчеством, задушевным делом.

Очень важным днем в моей жизни (это случилось в Москве) был день, когда я установила, что душевная боль не может служить основанием для прекращения работы, вообще для нарушения регулярного образа жизни.

Я шла по Петровке и с облегчением думала о том, что тоска, угнетавшая меня в этот вечер, — случайность, а примечания

к «Записным книжкам» Вяземского — закономерный факт.

Главное — тоска не резон, чтобы уклоняться от дела, — это было счастливым открытием.

Как ни развинтил меня июль лета, все-таки отдам себе справедливость: есть разница между человеком, для которого страдание является основным содержанием сознания, пафосом и центром умственных интересов, а все остальное более или менее удачной попыткой развлечься, — и человеком, для которого страдание является помехой более или менее серьезной.

Опять соприкосновение со смертью...

Умирать, в сущности, почти унизительно, так как попадаешь во власть людей, и не только близких.

Если бы человек уничтожался весь сразу, но остается тело, с которым надо возиться, что-то делать.

Мертвое тело для меня не страшно, но непонятно. Я ощущаю, что этого нельзя понять, а вместе с тем понять необходимо (потому что иначе какие-то концы жизни останутся навсегда спутанными) и что когда-нибудь тут непременно надо будет добиться понимания. В ожидании чего мы реагируем на смерть понаслышке, не имея о ней собственного мнения.

Дело не в могильных червях. Эстетизм так же несостоятелен в отношении к смерти, как он несостоятелен в искусстве.

Не признаки разложения на любимом лице — самое страшное. Весной я видела, как две старые женщины с удивительной нежностью, уверенностью и спокойствием расчесывали волосы покойницы, у которой на шее под волосами уже бежали синие и красные пятна тления. У этих женщин было благообразное отношение к жизни, которое гораздо выше эстетического, потому что в нем нет страха и подлой слабонервности, которая хочет, чтобы мертвые благоухали, а живые тем более. Ненавижу слабонервность — она враг всякой здравой мысли, всякой силы и человечности на земле, — но об этом в другой раз.

Чуковский рассказывал Боре, как Маяковский писал в Одессе «Облако в штанах» и читал Корнею Ивановичу наброски.

Там был отрывок, который начинался: «Мария, отдайся!»

— Что вы! — сказал Чуковский. — Кто теперь говорит женщине «отдайся»? — просто «дай!».

Так Маяковский создал знаменитое: Мария, дай.

Что осталось от генезиса этих стихов из похабной фразы Корнея. И никакого тут снижения, о котором так любят толковать. Пафос!

Вчера с Надей и Трениным до часу ночи у Шкловского. В черной косоворотке с открытой шеей он сидит на кровати без сапог, поджав ноги; не помню, какого цвета носки, но, вероятно, темно-зеленого. Потный, с сверкающим огромным многоэтажным черепом (ступенчатое построение), он много говорит; при этом у него шевелятся уши.

О Ларисе Рейснер (не в порядке некролога): «Лариса Рейснер была красивая женщина с некрасивыми руками: у нее были

чересчур короткие пальцы. Я очень любил Л. Р. Она была женщина веселая и очень циничная; когда она видела постланную постель, она говорила: кушать подано».

— Вам нравилось то, что она писала?

— Она хорошо писала. В литературе Лариса была уязвленным человеком. Ей очень хотелось написать роман. Поэтому она писала так украшенно.

Ленин ненавидел ее, потому что она, не имея на то никакого права, пришла как-то на заседание большого Совнаркома в красных ботинках.

Ужасно жалко, что она умерла. Когда она заболела тифом, я жалел, что остригут ее волосы (у нее были чудесные волосы), а она умерла.

От ее тела не отходили родные, Радек, писатели, и еще какой-то человек три дня сидел у тела. Когда Ларису Михайловну выносили, он подошел к Радеку и спросил: скажите, а кто была покойница? Оказалось, что это был бездомный человек, который трое суток ночевал там на диване.

О Вере Инбер.

Я задаю испытующий вопрос, он краснеет от отвращения.

— Не будем говорить, там нечего крыть. Это ужасная вещь — еврейские журналисты. Я ведь тоже одним концом упираюсь в Веру Инбер. Когда я плохо пишу, это получается очень похоже. Ужасная вещь!

О Ломоносове.

Оказывается, Ломоносов — сын зажиточного купца. Его отец формально принадлежал к податному сословию, но притом был владельцем европейски оборудованного корабля на соляных промыслах. Вообще, Холмогоры — это было тогда вроде Америки, потому что русские купцы там постоянно общались с голландскими. Потом отцовский приказчик привез Ломоносова в Москву, но так как тот не пожелал возвратиться, то отец перестал ему помогать, и он некоторое время нуждался. За время же своего ученья в Германии он сделал десять тысяч долгу, что в наше время равняется тридцати тысячам.

Все это, впрочем, давно напечатано в спокойных, маститых книгах, но прошло незамеченным.

В. В. всовывает ноги в туфли и рысью бежит к полкам доставать цитаты. Он радуется тому, что Ломоносов — уже не Ломоносов, а наоборот, как если бы ему нарочно сделали подарок.

О Кричевском... с этим Кричевским (мужем Любы Кричевской) я когда-то встречался ежедневно. И я каждый день представлялся ему: Шкловский. Наконец он обиделся и спросил, не могу ли я его как-нибудь запомнить. Я ему сказал: попробуйте повязать себе что-нибудь на левую руку...

Есть люди, которые сразу, в ранней молодости, выкладывают все свои возможности; а во всю остальную жизнь доедают себя. Надо уметь открывать новые эпохи. И в тридцать лет знать, что еще в сорок наступит новое — какое именно, неизвестно, потому что в обработку поступит непредвиденный материал.

Если бы К. не страдал семейным пороком обидчивости, я бы сказала ему: «Вениамин Александрович, когда пишешь о людях, нельзя пользоваться вещами, плавающими по поверхности. Некрылов — это именно тот Шкловский, какого должен вообразить себе каждый обыватель, прочитавший «Третью фабрику», — следовательно, литературно-негодный Шкловский. Нельзя засовывать в литературную характеристику все, что плохо лежит».

Поделиться с друзьями: