Заря вечерняя
Шрифт:
— Потом занесу.
— Не надо, — отказался Николай. — Берите с поводом.
— Ну ладно, — повеселел Филот. — В хозяйстве пригодится.
Корова неожиданно заупрямилась. Вырывая у Филота из рук повод, она забилась в угол, угрожающе изогнув шею, замычала.
— Ишь ты, не хочет, — глазами стал искать какую-либо хворостинку Филот.
— Кому охота из дому, — почти заплакала Соня. — Ты поласковей с ней, поласковей. Она к мужчине непривычна.
— Счас я, счас, — Филот решительно подступился к корове, захлестнул ей часть повода за морду и прикрикнул: — Пошла, пошла!
Корова покорилась, побрела из сарая, почти касаясь Филотового плеча лбом, низкорослая, старая любимая материна корова.
Филот привязал ее за лавочку и, немного повозившись с булавкою, достал из нагрудного кармана темной железнодорожной гимнастерки деньги. Считал он их долго, путая рубли и трешки, наконец передал Николаю:
— Пользуйся.
Остальные
— Маше моей скажешь, что семьсот.
— Ох, Филот Ильич, — покачала головой Соня.
— Что Филот?! У меня свои расходы могут быть?..
— Оно конечно. Но ведь не сам живешь.
— Ну, заладила, — Филот отвязал корову и повел ее со двора. — Да не пропью я их, не пропью! Для дела.
— Дай-то бог, — вздохнула Соня.
Она проводила Филота до калитки, потом вернулась назад и стала научать Николая:
— Ты деньги эти на памятник потрать. Теперь все каменные ставят.
— Хорошо, — пообещал было Николай, но минуту спустя протянул деньги Соне. — Памятник я за свои поставлю. А эти пусть на поминки.
— Многовато, Коля.
— А вы сделайте все, как полагается, в девять дней, в шесть недель, в год.
— Сделаем, конечно. Отходную еще надо в церковь отнести, там тоже заплатить придется, хотя и немного. — Соня завернула деньги в платочек и повязала его на руке, чуть выше запястья.
Николаю стало легче от того, что он отдал ей эти неожиданные горестные деньги, которые, оставь при себе, не придумаешь, куда и зачем тратить.
Соня прикрыла платочек рукавом фуфайки и заговорила опять:
— Мать застрахована была, я знаю. Ты бы остался на день-другой, получил.
— Потом как-нибудь, потом, — поспешно ответил Николай. Ему вдруг захотелось все бросить и сейчас же уйти, уехать отсюда. Пусть все идет прахом, разрушается! Какое ему дело до этого дома, двора, до этого огорода, земли, раз не смогли они сберечь матери, забрали все ее силы и предали, оставшись жить, немые, бессловесные. А ее нет! И он, Николай, тоже предал, бросил мать одну, уехал и, случалось, месяцами, занятый работой, семьей, не вспоминал о ней. А она помнила всегда и даже о смерти своей, в которую не верила, которой не ждала, позаботилась — застраховала жизнь, чтоб было на что похоронить, чтоб Николай не тратился, не отрывал денег от семьи.
Соня, почувствовав недобрую минуту, заторопилась:
— Ты ключ под ступеньку положи.
— Положу, — пообещал Николай и, чтоб больше не обижать, не расстраивать Соню, спросил: — Окна забивать или пускай так?
— Лучше забей, а то вдруг ребятишки камнем расшибут. Я, конечно, присматривать буду, но все-таки…
— Сейчас забью, — глянул на дом, на окна Николай.
Соня постояла еще рядом с ним самую малость и начала прощаться:
— Ну, до свидания, Коля. И не серчай на нас, если что не так.
— За что же серчать?
— Да за все. Не уберегли мы ее. — Она заплакала и пошла к себе домой, не через калитку, а огородами по сырой, еще как следует не просохшей земле.
Расставшись с Соней, Николай вошел в дом, закрыл дверь на крючок и присел возле стены, где когда-то висели часы с кукушкой. Во время побелки мать часы никогда не снимала, чтоб не нарушить, не сбить ход, и за долгие годы на стене явственно обозначилось их место: белый квадратик с одной удлиненной и обрезанной по уголкам стороной. Смотреть на него было немного странно: часов нет, а кажется, они есть, невидимые, тикают, отсчитывают время. Так вот и мать, нет ее, умерла, а поверить в это трудно, раз на месте все принадлежавшие ей вещи: висит на вешалке темная искристая шуба, стоит на столе телевизор, ждут ее рук ухваты, лежит на каменке самодельный мешочек с семенами цветов — значит, мать где-то здесь, надо только подождать, пока она придет, явится в дом…
Но она не приходила, не являлась, сколько Николай ни сидел, ни ждал ее, облокотившись рукой о старенький расшатанный стол. Солнце, перевалившись через хату, уже глядело в маленькое дворовое окошко, играло на побеленной с крахмалом глянцевой стене. Луговой разгонистый ветер, соперничая с ним, иногда ударялся в стекло, словно просился в дом, чтобы остаться в нем, опустевшем и заброшенном, навсегда…
Николаю пора было собираться в дорогу. Он пошел в кладовку за инструментами, чтоб забить окна, и неожиданно задержался там минут на десять. В кладовке, как и раньше, пахло сушеными яблоками, грибами, вареньем. Мать всегда заготавливала его несколько банок, а то и ведер, не для себя, конечно, а для Николая, Валентины и Сашки. Оно и сейчас стояло на полках вдоль стены: клубничное, вишневое, смородиновое. Николай с детства почему-то больше всего любил вишневое, и мать всегда старалась запастись им вдоволь. Если не случалось ей приезжать к Николаю, то она умудрялась присылать ему варенье в посылках. Запеленает литровую банку
в вату, в полиэтиленовый мешок, и, глядишь, оно благополучно доедет вместе со связкой грибов, с куском-другим домашнего сала, с тыквенными семечками, с сушеными яблоками, грушами и сливами. Вообще мать за свою жизнь отправила Николаю, наверное, несколько сот посылок. В районе на почте ее уже хорошо знали и обслуживали без очереди, знали наизусть и Николаев адрес, вначале армейский, потом институтский, а потом уже и нынешний, домашний. Зимой матери с посылками было легче. Поставит она ящик на саночки — и через час уже в городе. А вот летом приходилось тащить его, десятикилограммовый, на плечах. Сил и здоровья эти ящики отобрали у нее немало…Кроме варенья Николай обнаружил в кладовке еще много всяких припасов. Мешок ржаной муки (берегла для поросенка, которого летом, конечно же, завела бы), почти полные закрома проса и кукурузы, бочонок засоленного нетронутого сала, множество банок и кувшинов с приправами и снадобьями. Надо было сказать Соне, чтоб забрала все это себе домой или раздала соседям, а то ведь пропадет, испортится. Но, может, она сама как-нибудь додумается.
В самом углу кладовки стоял старинный сундук, по рассказам, бабкино приданое. В последние годы, приезжая на каникулы и в отпуск, Николай в него не заглядывал, не было в том надобности. Теперь же он решил открыть этот старый, изъеденный шашелем сундук, в который когда-то в детстве не раз залезал, играя в прятки. В те годы в сундуке хранились рядна, бабкина саржевая юбка, оставшийся от отца шерстяной костюм, толстая кипа зеленых, редко выигрывавших облигаций и на самом верху патефон с пластинками. Осторожно отставив патефон, Николай всегда ложился на рядна и тихонько лежал в полной, но совсем не страшной темноте. Лежать было мягко и удобно, в сундуке чуть пахло табаком, которым был пересыпан от моли отцовский костюм, и еще какой-то целебной травой, хранимой в маленьком узелочке. Несколько раз Николай засыпал в сундуке, и его находили там уже не ребята, а встревоженная, обеспокоенная мать.
За годы, прошедшие с тех далеких дней, сундук совсем состарился: подгнили и развалились дубовые скрипучие колеса, на которых его удобно было перекатывать с места на место, облезла, вылиняла краска, куда-то исчезли украшавшие сундук чеканные медные уголки. Но все равно он был еще жив и в нем что-то еще хранилось, может быть, самое лучшее и самое необходимое…
Сняв с сундука две перевернутые вверх дном эмалированные миски, Николай открыл крышку. Сундук был почти пустым. Лишь на дне среди старых, не сношенных когда-то Николаем пиджаков и рубашек лежал небольшой, перевязанный веревочкой пакетик да вдоль стенки, прикрытые простынью, стояли какие-то коробки. Николай вначале взял в руки пакетик, развязал веревочку и с удивлением обнаружил, что это были письма. Он взял одно и при свете тускло горевшей в кладовке лампочки начал читать, но тут же свернул и положил назад. Судя по подписи, стоявшей в конце первого письма, писал их матери Иван Логвинов. Писал не очень часто, наверное, одно-два в год, потому что набралось их в пакете всего несколько десятков. Но раз мать берегла их, пряча от посторонних глаз на дне сундука, значит, были они ей желанны и дороги…
Николай перебрал письма одно за другим, надеясь найти конверт с Ивановым адресом. Но его не было. Мать конвертов почему-то не сохранила. Может, боялась, что в сундук заглянет кто-нибудь посторонний, кому не положено знать, от кого ей и зачем приходят письма.
Николай спрятал пакетик в карман, решив, что как-либо через Соню он узнает Иванов адрес и отправит их единственному теперь законному владельцу.
Потом Николай открыл старую простыню и удивился еще больше — под ней, повернутые стеклом друг к другу, стояли четыре иконы. Когда-то, еще в старом доме, они висели в красном углу. Николай-угодник, матерь божья с младенцем и еще две, названия которых Николай не знал. В новом же доме вместо них появилась вышивка — орел, широко раскинувший крылья. Бабка, помнится, долго обижалась на мать, но потом смирилась и, случалось, забывшись, торопливо крестилась на этого орла после обеда или ужина. Николай тогда думал, что мать иконы выбросила, а они, оказывается, до сих пор хранятся в сундуке, целые и невредимые. Он вытащил матерь божью, вытер рукавом пыль и невольно вздрогнул — так скорбно взглянула на него иконописная молчаливая женщина. Затянутая паутиной лампочка светила вполсилы, и при этом ее свете Николаю вдруг показалось, что эта женщина во многом похожа на его мать: такое же продолговатое, чуть потемневшее от времени лицо, такие же усталые большие глаза, так же печально изломлены губы, и лишь рука, которой женщина обнимает младенца, другая. У матери рука была не так изнежена, на ней всегда были видны следы крестьянской трудной работы. Николай перевел взгляд на младенца, стараясь различить, угадать его черты. Но ничего из этого не вышло. Время не пощадило младенца, оно затянуло его лицо темной непроницаемой пеленою.