Завсегдатай
Шрифт:
При таком частом повторении «три дня» напряжение постепенно сменяется на лице дочери улыбкой, словно вот уже сейчас через внутренние муки пережила разом эти три дня отцовской опеки и освободилась — несколько веселых слов отцу, когда они поднимаются по лестнице на второй этаж, улыбки, смех и вопросительный взгляд, брошенный Алишо, идущему уверенно с плащом и чемоданом майора, как будто раз и навсегда нашел он себе место внутри их маленького мирка, уютное, теплое место.
А ведь были у него совсем другие намерения: думал Алишо, что, покурив с привратником, отправится один на прогулку, «осваивать дальше город», — теперь же внутренняя зависимость от поредевшей компании — только Хуршидов, Нора и он — волновала его не меньше, чем те минуты, когда он садился в поезд, чтобы первый раз в жизни оказаться
Что, собственно, произошло? Он только проводил их в номер, Хуршидов позволил ему войти на минуту, чтобы поставить чемодан возле шкафа. Беглый взгляд, успевший охватить многое — три никелированные кровати, круглый стол довольно безвкусной работы гостиничного столяра; Нора, устало севшая в кресло, ее строгое черное платье и чуть обнажившиеся колени, и Хуршидов, сразу же бросившийся искать свои комнатные туфли, — вот и все, что удалось ему увидеть перед уходом, слишком скупо для зрения, но, видимо, эта скупая и детальная картина и могла породить потом, когда он вернулся в свой номер, столько чувств, разнообразных, острых, часто повторяющихся и требующих особого внимания, особого рассмотрения каждой детали — ее платья, ее рук, кресла, куда она села.
Все, чего недоставало его зрению и слуху, он мог дополнить теперь своим воображением, лежа на кровати, рядом с уснувшими сотоварищами; робкое торжество от ощущения собственной смелости, позволившей ему проводить ее до номера и приоткрыть немного для себя завесу ее жизни — печальное лицо при выходе из машины, сердитые слова, обращенные к отцу, затем улыбка и примирение с отцом, когда поднимались они к себе, скупые паспортные сведения: имя, цель приезда и еще, что более всего казалось ему важным, их родство от приобщенности к миру искусства — он в театральный, она в консерваторию, — было той малостью, столь нужной, чтобы почувствовать себя связанным с ней.
Он прислушивался к разговорам телефонистки, доносившимся из вестибюля, но боялся выйти и подождать там Нору, а в том, что она выйдет непременно к телефону, не было сомнения — почти все, кто поселялся в этой гостинице, сразу же бросались звонить, чтобы сообщить о своем благополучном приезде, словно ехали они в город, о котором столько слышали дурного! Боялся, как ни странно, не ее равнодушия, невнимания к себе, не разочарования, а взгляда ее отца, по которому вдруг ощутил мучительно возврат к своему прошлому существованию дома, своей несвободе. Себе Алишо казался иронизирующим над привычками Хуршидова, семейное спокойствие и опекунские обязанности которого он желал нарушить. Ведь в том кругу людей, который очертил в своем сознании Хуршидов еще задолго до приезда сюда с Норой, были — ректор, преподаватели, студенты в безликой своей массе, комендант общежития, администратор гостиницы — со всеми еле заметные, непрочные связи (лишь по делу дочери), — но только не Алишо, активный молодой человек, торчащий возле его дочери у окна администратора, у телефона, возле дверей…
Все это были фантазии, майор, спустившийся после переодевания в буфет с Норой, забыл Алишо, однако Алишо, лежа в постели, уже вовсю боролся с ним мысленно, чувствуя неприязнь.
Неприязнь эта была продолжением той бессильной, смешной неприязни к бородатому мужу учительницы, который как-то очень грубо поступил с ним (вдруг теперь старая тема снова всплывала в его памяти, — видно, была она запрятана в подсознании, иначе не повторилась бы в знакомой схеме: он — она и сопротивляющийся).
И не отсюда ли нежелание вставать с постели, пока не утихнет в номере беготня, стук стульев, передвигаемых во время упражнений с гантелями, жужжание электробритвы, лязг ножниц, писк пульверизаторов, распыляющих дешевый одеколон — запах его проникает даже под одеяло, которым укрыт с головой страдающий Алишо. Утренняя суета соседей защищает его от вопросов: «Не заболел ли студент?» Кажется, прояви они участие, ему придется открыть свое лицо, и тогда все сразу догадаются о том, что его так волнует, — послышатся смех, советы «семейных», и от их правоты, опыта все разом исчезнет из его души, трепетное и лелеянное, и минутная трезвость, которую он столь запоздало почувствует, сделает это утро таким же обыденным и банальным.
И
все же в десятом часу, когда номер был пуст, он встал и пошел к телефону и стоял там, заполняя какие-то бланки и делая вид, что хочет поговорить с домом. Сейчас работала другая, молодая телефонистка, не его знакомая, и это было очень кстати, старая, с которой он говорил вчера, сразу обо всем догадалась бы — встретились они взглядами, когда он нес чемодан майора. А сегодня не заговорить с ней было бы странно, и тогда еще один человек узнал бы о его тайне.Но и эта молодая телефонистка обратила на него внимание, ибо он был излишне возбужден и казался суетливо-вежливым — вскакивал, чтобы уступить свое место другим, пододвигал чернила, улыбаясь, подавал ручку, с готовностью писал кому-нибудь текст — и удивительно! — делал множество ошибок, и сам себе казался таким неестественным от смелости. Если бы она вдруг не пришла — все, без сомнения, закончилось бы истерикой от ощущения игры, которая почти всегда вплетается в сюжет юношеской влюбленности.
Нора, идущая по вестибюлю к телефону, первая увидела Алишо, и ее почему-то слегка смутили его так аккуратно выглаженные брюки. Она бросила взгляд на свое сиреневое платье, проходя мимо зеркала, и неприятное ощущение от его столь тщательно выглаженных утром брюк, разница между вчерашним его видом и сегодняшним снова вернули ее на мгновение в атмосферу ее тихой улицы, где молодые люди со своими признаниями в любви раскрывались для нее в своей банальности через такие мелкие детали, как прическа, брюки, обувь, начищенная до блеска. Но Нора сумела и выделить его интуитивно из той среды молодых людей, разглядев лицо, нервные руки и всю фигуру Алишо, робкую и простодушную.
Она улыбнулась чуть раньше, чем он ее увидел, Алишо уловил лишь приветливость на ее лице — след этой улыбки; обмен утренними любезностями, потом взгляд на ее профиль и желание, пока она писала на бланке номер телефона, спросить что-нибудь о майоре.
Долгий взгляд все понявшей телефонистки, ее желание помочь этой молодой паре (они ей сразу чем-то понравились, может быть, робостью, юностью), ее обращение к Алишо с укором: «Что же вы, помогите девушке заполнить бланк», поддержанное Алишо: «Да, да, простите», — ибо Нора от неопытности все напутала — ведь ей впервые приходилось говорить с домом из такой дали.
Третий персонаж — сопротивляющийся — появляется в тот момент, когда их милая игра с бланками, ручками, чернилами так забавляла Нору и Алишо, что хотелось бесконечно продолжать ее, притворяясь этакими далекими от почтовой суеты детьми, непрактичными, обаятельно-ироничными от ощущения того, что все вокруг начинает отодвигаться от них в своей холодной реальности.
Став сбоку, Хуршидов наблюдает за их суетливой восторженностью, вытирая платком губы — он только что из буфета, — и его слова: «А не много ли пять минут, может, хватит и трех?» — все разом ставят на свои места, ибо доводы его слишком разумны — ведь они еще ничего не успели узнать, даже не были в консерватории, а ничего не сказать маме — значит расстроить ее, не лучше ли поговорить с ней подольше, когда можно будет ее чем-нибудь порадовать, — все, что он говорит, смущает Алишо, как будто укоряют его. Нора же все еще под впечатлением их долгой игры с Алишо продолжает улыбаться, соглашается — три минуты, прекрасно! — время, его плотность, ошеломляющую длину чувствует лишь Алишо по взглядам отца.
Какая она прелестная, ведь легкостью, с которой Нора соглашается вместо пяти поговорить с домом три минуты, этой необязательностью, никчемной, не главной во всем том, что удалось им вместе придумать, возясь над бланками, она пытается избавить Алишо от робости.
Затем совсем несвойственная ей милая болтливость, когда говорит она с матерью, возбужденность, которую даже отец не способен успокоить своим холодным сдержанным тоном, когда, взяв у дочери трубку, он пытается сказать и несколько своих слов, через силу, необязательных, ибо что он, право, может рассказать жене, с которой простился два дня назад? Настроение его еще по-прежнему ровное, как дома, он не утомился и не отдохнул и ничего такого не узнал, чтобы порадовать или огорчить жену: «…подожди, вот свожу ее в консерваторию, тогда…», «…с Норой? Ничего особенного, да, спала, ела».