Завсегдатай
Шрифт:
Только странно, что отец до сих пор не выходит из купе, проводник уже заходил туда дважды, с постелью и чайником, последний раз так закрыл дверь, как будто не желал беспокоить спящего.
И вот с той минуты, как Алишо вернулся в купе, чтобы позвать отца в ресторан, и до самого утра, когда сходили они с поезда, его не покидало тягостное ощущение возврата к прошлому, к тому холодному, пресному существованию в номере гостиницы в чужом городе, до встречи с Норой, — отец лежал в постели в своей пижаме и спал, и был сейчас одним из тех гостиничных сотоварищей с грузом семейности, которые вызывали в Алишо жалость и скуку.
Что же это такое? И как понять его пижамное прозябание на полке после всего того, что говорилось им в назидание Алишо при матери? И сейчас, когда они так свободны… Но если отец лишь дразнил Алишо, все придумал, чтобы как-то повлиять на что-то в сыне, исправить,
«Ведь я могу, раззадоренный так, уйти в дурную компанию, — подумал о себе иронически Алишо. — Ведь если мне указать, но не повести, я могу пойти сам и ошибиться, разве не мог догадаться отец?» — так думал Алишо, вспомнив книгу, где с героем случилось нечто подобное.
Но и не к чему пока огорчаться — впереди еще деревня, потом свадьба и два или три послесвадебных дня — достаточно времени и места для мужского заговора. (Именно это сильное слово «заговор» и повторял много раз Алишо, чтобы выразить свои желания, ибо все, что смущало его, казалось таким таинственным и трудным.)
Прямо с поезда — в объятия двух трогательных в своей непосредственности и добродушии тетушек, пораженных его взрослостью и поэтому даже чуть-чуть смущающихся его, как будто мог он, Алишо, которого они так давно не видели и который успел за это время утратить в их глазах детское обаяние, то, что еще как-то намекало им на родство, стать теперь чужим, привлекательным молодым человеком с городскими манерами, чем-то нарушить спокойное течение их вдовьего существования. И, наверное, поэтому — тайное соперничество тетушек в том, чтобы опекать его эти несколько дней, быть чем-то вроде заботливой старшей сестры. «Какой ты бледный!», «Нет, надо взяться за него, хорошенько попоить молоком, сливками, медом» и постоянное напоминание ему тетушками, чтобы он ничего не делал эти дни, никаких хлопот по свадьбе, только прогулки и отдых, позволительно даже баловство, лазанье по деревьям и купанье в пруду. Эти щедрые заботы, впрочем, наверное, для того, чтобы отрезвиться, не признать в нем взрослого: «Ты ведь не забыл свое абрикосовое дерево? А помнишь тот фиолетовый тут, под которым танцевал с дядей? И знай, что слева, на дне пруда, — мельничный жернов, можно ногу поранить».
Как это мило — заботливая атмосфера! Она сразу успокаивает Алишо, защищает от смущения, от необязательно-вежливых вопросов людей, давно забытых им, и вводит в число тех редких гостей, которым разрешено пренебречь всей строго-торжественной обстановкой взамен одного лишь своего присутствия, — «почетный гость!».
Его даже не посвящают в свадебные тайны, считая их, должно быть, слишком скучными и материальными для молодого романтика, у которого от созерцания тутовой рощицы за домом или запаха базилики уже восторженно блестят глаза; его гонят прочь, пройтись по деревне, и разрешают вернуться лишь к вечеру, когда соберутся гости и начнется свадьба, вернуться лишь затем, чтобы показать себя, вот, мол, смотрите, ехали так далеко, из города, уважили…
Как жаль, он ничего здесь не узнаёт, ничто не волнует его из виденного десять лет назад, в детстве, в тот год, когда повредил он себе нерв позвоночника, возвращаясь из мансарды после грубого окрика бородатого мужа своей учительницы (боже, как давно это было и каким глупым он был!), ничто не вспоминает он, кроме этой рощицы, да и она, приведя его в восторг, потускнела и осталась стоять в стороне, измученная духотой поздней весны. Это, разумеется, тетушки виноваты в такой сдержанности Алишо, они сразу же сумели подчеркнуть в нем его взрослость, молодость, привлекательность: «Смотри, чтобы никто тебя не украл!» — а это заставило Алишо надеть маску меланхоличности, недоступности, легкой презрительности, когда шел он по одной-единственной улице, вдоль которой и тянулась деревня. И все оттого, что отец предал, сначала долго подзадоривал, обещая непристойную игру, шалость с рестораном и ночным побегом из дома в мир, где мечта так легко превращается в реальность, мир столь соблазнительный, что и плата — беспокойство или слезы матери — кажется ничтожной.
А потом еще подмигивал ему заговорщически перед поездкой, теперь же, когда они здесь, отец оставил его с тетушками — милыми болтуньями, а сам, как будто не было поездки, утомления, стал пилить с дядей сухой орешник во дворе, чтобы было больше места гостям. И удивительно, слушая, как тетушки суетятся вокруг Алишо с этими своими предостережениями в шутку: «Смотри, чтобы не украли тебя, такого красавца!» — отец хмурится и покашливает, будто осуждает их за то, что говорят они ему недозволенное.
Это предательство —
во время их работы в конторе делать вид, что между ними невысказанная мужская тайна и мужская солидарность, теперь же отнять всякую надежду и снова возвыситься в своей роли отца, авторитета, воспитателя. Уверен Алишо, сегодня вечером: «Смотри, ты много пьешь!» — или тем же тетушкам: «Нет, нет, не надо жалеть его, пусть поможет убрать со столов, мы его воспитываем в послушании», — тоном, каким он может поставить всех на свои места.Нет, кажется, сегодня и надо проучить его, первый раз в жизни сделать не так, как он хочет, — напиться, приставать к какой-нибудь девушке; если будут совать ему в руки ведра, чтобы сходил он к пруду, — топить их к чертям, все бросить и уехать раньше времени. Пусть отец видит, что Алишо долго надеялся на него, но когда понял, что обманут его нарочитым равнодушием и, что самое обидное, его подчеркнутым отцовством, он не растерялся, а пересилил в себе робость, тоску, познакомился с женщиной и пригласил ее на свадьбу, а теперь сидит с ней рядом и пьет нагло и, криво усмехаясь, поглядывает на отца: «Должно быть, такого возраста была твоя диктор радио. В остальном, кончено, все другое, но теперь ты затоскуй о том, как давно это было у тебя… как ужасно давно. Вот в этом я и сильнее тебя…»
«Сильнее тебя», — повторял Алишо, чувствуя иронию к себе, своей меланхолической маске, когда равнодушно поглядывал он на полки сельского книжного магазина — начало своего осмотра деревни. Зашел потом в контору общепита— зачем? — пробежал строгим взглядом стенную газету и, найдя в ней несколько неправильно написанных фраз, усмехнулся, и эта усмешка и была той тратой ложных чувств; после этого снова ощутил в себе слабость, вспомнил то время, когда так нелепо потерял Нору, и еще какие-то другие обиды, горькое чувство детской растерянности, оставшейся от влюбленности в учительницу, и еще многое, затем вдруг понял он всю подоплеку отцовского поведения — оно было провокационно-медицинским, желанием помочь ему, как старший и сильный, перебороть робость, выйти из нервного состояния после истории в чужом городе — о ней родители сразу догадались.
Значит, это такая ерунда, все фантазия и бредни о мужском заговоре против женского тщеславия матери, этот ночной побег в мир непристойных приключений, от которых дрогнет сердце матери, когда она поймет по их виноватым лицам, что произошло, они же будут стоять вот так вплотную с ее драмой, заранее все подстроившие, а теперь вернувшиеся посмотреть на спектакль.
Всего этого нет, есть просто некое практическое объяснение провокациям отца, который был в заговоре с матерью — их очень волнует, что Алишо, которому уже двадцать, слишком впечатлителен, нервен, романтичен, может снова влюбиться, чисто и возвышенно, и опять же разочаруется. Не лучше ли несколько закалить его (совет д-ра Темиркомузова, лечившего Алишо), примешать к его чувствам — земного, непристойного, дать понять, что любовь — не только ожидание прекрасного, как в старых, добропорядочных романах, а и ресторан, подмигивание, мелкие интриги, ночные побеги, семейные драмы, — словом, как кто может. Алишо замкнут, и у него нет друзей, которые могли бы показать ему оборотную сторону чувств, пусть этим займется отец.
Думая сейчас об этом, Алишо терял ту ясность, взволнованность, с которой жил в ожидании новой любви, улетучивалась тайна, что приводила его всякий раз в восторг своей загадкой — а как это будет? Кто она? Когда? Равнодушный в своей трезвости, продолжал идти по сельской улице, осматривая магазины, сам себе удивляясь; ставил локти на прилавки, чтобы в такой развязной позе поговорить о чем-нибудь с продавщицами, имена которых он сразу же забывал, едва выходил из магазина, но зато помнил, что приглашал их на свадьбу. Они смеялись, ибо были уже приглашены, и тогда он понимал, что ничего не выйдет, не сядет возле них, и не напьется, и не глянет дерзко на отца; приглашенные заранее, за день или за два до его легкомысленного приглашения, имеют свою роль и свои места на свадьбе — мужей, матерей, отцов, под-руг.
Только вот здесь, в маленьком белом здании, где оказалась Станция переливания крови и где, от потери ясности и самообладания, он что-то шептал неумное медсестре, сидевшей в передней комнате, говорил, как жаль, что он не болен и что-то в этом роде, медсестра с характерным лицом казашки была неприглашенной, вернее, так: получилась путаница с дежурством, она дежурит с вечера того дня, когда свадьба (так она и сказала, когда пришли ее приглашать), теперь же вышло, что работает она на Станции до вечера… Словом, он запомнил, что зовут ее Майра, такое броское имя, да еще казашка и не приглашенная, — обо всем этом он думал, когда возвращался обратно мимо рощицы домой.