Завсегдатай
Шрифт:
Задолго до выздоровления он уже мысленно много раз поднимался по запретной лестнице, покрытой снегом, к мансарде, видел ее комнату, стул, лампу, которая освещает ее лицо, когда она читает тетрадь Алишо, и из глубины расстояния, сквозь дома и улицы, смотрит на него с улыбкой, довольная его сообразительностью и прилежностью. Эти его самые первые грезы, столь короткие, вызывали беспокойство и такую естественную ревность, когда взгляд его, блуждающий по мансарде, обнаруживал пальто или шляпу ее бородатого мужа, и тогда он жмурился, чтобы скорее забыть это.
Он вспоминал свое любопытство, когда видел их, учительницу и мужа, идущими по улице под руку — Алишо тихо шел сзади, чтобы примирить в своем сознании вот эту ее интимность
Ведь, чувствуя себя таким взрослым в классе, он внутренне был в ее мире, больше в мансарде, чем в классной комнате, ощущение взрослости, которое было ему внушено и родителями, и самими учениками, и вот наконец признано и ею, раз и навсегда отлучило его от прошлой детской жизни, заставило проститься с тем, что уже опостылело, с опекой, выговорами, порицанием, а взамен предложило первое чувство влюбленности в нее, учительницу, новое, более острое и более мучительное чувство, чем любовь к матери, — от него теперь и пойдут его сознательные, глубокие ощущения своей личности.
Естественная рассеянность, длящаяся эти два часа, пока он сидит с ней в мансарде за учебниками, его скользящие украдкой глаза, когда желает он сверить свое видение ее комнаты в воображении с реальностью окружающего, и лоб, который все еще продолжает ощущать прикосновение ее рук, когда вошел он сюда в пальто и шапке, стал снимать и от смущения и спешки не мог расстегнуть шапку: «Ну, ты смешной, ей-богу…» — улыбнулась она его виду и бросилась к столу за гребнем, а он стоял у зеркала, позволяя расчесать свои взлохмаченные волосы. И отсюда это плутовство невинного, желание разжалобить ее, сказать, не грубо, конечно, и не прямо, что дома совсем не следят за его внешним видом, затем долгое и совестливое размышление, к чему может привести эта его неправда, к тому, что она посочувствует ему, или же к неудовольствию: «Не люблю, когда мальчики такие жалобщики».
До следующего раза, когда он должен снова прийти к ней, Алишо живет с радостным ощущением подаренного ею знака — этого ее жеста с гребенкой, — лучше всего бродить по улицам, ведь дом по контрасту уже раздражает его своей размеренной, спокойной атмосферой, так знакомой ему, — он чуточку груб теперь с родителями, нетерпелив, молчалив — словно неизменность окружающего должна охладить ее знак, огрубить, растерять в каждодневном. А с приятелями он суетлив, возбужден и ироничен, как владелец ее знака, — поистине для него странная ситуация — все они знают ее и его, но бесстрастным своим, ровным знанием, а это значит, что ничего не знают о главном, — это его очень забавляло.
С ощущением этого знака, правда уже остывшим от частого прикосновения к нему душой, Алишо шел к учительнице во второй раз, в ее мансарду, с нетерпеливым желанием узнать, что на этот раз она приготовила ему, какой взгляд, слово или жест, что могло бы согреть его до следующей встречи, но на этот раз она встретила его более сдержанно, ибо увидела, каким он был — возбужденно-невнимательным, и поняла почему — от ее простого жеста при встрече, — и теперь, как воспитатель, решила не давать ему повода вести себя так, словно главное для него не уроки, не дисциплина и усидчивость, а эти знаки…
Строже, чем обычно, она спросила, приготовил ли он урок, и очень удивилась, когда увидела, как он был исполнителен и прилежен, Он действительно очень старался, думая, что для нее ведь главное — его прилежание, это как бы его знак, посланный ей, взамен он получит ее одобрение и улыбку. Она надела очки, сразу удалившись от него, стала строже и холоднее и, посмотрев его тетрадь, похвалила, а он покраснел и оробел — так ему было приятно.
Но
он ждал большего, хотел, чтобы она сняла очки и заговорила с ним о чем-то другом, спросила, откуда у него синяк на щеке (ведь она немножко врач), и помазала бы ему щеку каким-нибудь лекарством, и хотя в этот ее знак примешивалось бы ощущение неприятного от запаха лекарства, он все равно был бы доволен своим приходом, ибо, как только она открыла ему дверь и впустила в мансарду, он понял с огорчением, что на многое ему сегодня рассчитывать не следует. Но очки она не сняла до самого конца урока и была сдержанной и даже временами нетерпеливой, и это он объяснял себе тем, что в комнате постоянно присутствовал ее бородатый муж — сидя спиной к ним за столом, он не отрываясь писал что-то. Несколько раз она даже обращалась к нему, спохватившись, когда говорила с Алишо грюмко, забывшись: «Прости, мы тебе не мешаем?», на что его неизменное: «Нет, нет, не волнуйся» — и к Алишо сразу же возвращалась эта немного странная своей загадочностью картина на улице, когда увидел он их идущими тихо под руку, — картина из их личной жизни, которая будоражила его любопытство.Потом все кончилось, и он долго, сконфуженный, надевал свое пальто и ту самую шапку, которая взлохматила его волосы, а она сказала: «Какой ты смешной, ей-богу…» Но сейчас она ждала и молчала, а он оделся и вышел с таким ощущением, будто каникулы кончились и он прощается с этой мансардой и будет теперь видеть учительницу только на уроках среди тридцати учеников — там она другая, может при всех пожурить его, и он почувствует себя невыносимо в этой обстановке, посмотрит из окна на мансарду и постарается все забыть…
«Прийти послезавтра?» — спрашивает он тихо. «Да. А почему ты спрашиваешь? Не сможешь?» — «Смогу». И он уходит, привыкая к мысли, что надо снова принять дом, место, где его всегда ждут, утешат, и что в этой скучной и однообразной жизни среди родных он будет таким же желанным, как и раньше; он станет взрослым когда-нибудь, и вдруг учительница встретит его и скажет ему что-то важное, ибо он будет тогда умен и красив, он сможет на равных разговаривать с ее бородатым мужем, спорить с ним о разных науках и книгах, она удивится и Подумает: «Почему я тогда обошлась с ним неласково, надо было выйти за него замуж», — все по тому знакомому ряду, о котором он часто слышит в разговорах взрослых, когда те о чем-то вспоминают былом.
Но дома он еще более замкнут и грубоват, рано ложится в постель — «Ты не болен?» — и думает почему-то, что, если он пойдет к учительнице раньше двенадцати — часа их уроков, — окажется, что бородатого ее мужа нет дома, и он успеет до его прихода получить желанный знак. С одиннадцати он уже бродит возле школы, тихо ступая по снегу, и думает: а что, если бы у нее был сын, который бы учился в его классе, как бы он вел себя с ее сыном, дружил ли? — и почему-то с облегчением считает, что это хорошо, что нет этого сына, — все, наверное, было бы по-другому, хуже, натянутее — ведь сын бы ее, высокомерный и несносный от ощущения своего особого положения, не мог бы стать его другом, они враждовали бы непременно.
Потом он ровно в двенадцать (каждую минуту спрашивал у прохожих время) стучит в ее дверь, ждет, не в силах справиться с волнением, но вместо нее появляется бородатый муж. «Извините…» — «Иди, мальчик, сегодня урока не будет», — сказано, как ему показалось, грубо, как назойливому, вот этому нелепому его виду на лестнице. «А завтра можно…» — «И завтра не будет, не приходи больше», — раздражительно от его недогадливости, как будто его стыдят и дарят другой неприятный знак, чтобы кончить все, прогнать его с лестницы. Он бежит вниз, удивляясь, что не падает, — ведь под ногами очень скользко, он помнит это; когда поднимался, думал, что сегодня еще холоднее, и он это ей скажет и будет сидеть, засунув ладони себе под мышки, чтобы согреть, — с очень трогательным видом, и она обратит на это внимание.