Завтра не наступит никогда (на завтрашнем пожарище)
Шрифт:
Когда шел дождь, земля превращалась в жирную жижу, настолько тяжелую, что выбросить ее из ямы удавалось только с большим трудом. Целыми днями мы работали под холодным дождем по колено в грязи. Грязь прилипала к башмакам и пыталась стащить их. Когда дождь заканчивался, мы какое-то время радовались теплому солнцу, если, конечно, не было ветра, а потом жидкая грязь высыхала и становилась твердой, как бетон, долбить ее можно было только киркой.
В один из таких дней я, размахнувшись изо всех сил, ударила киркой и попала себе по ноге. Сильная боль просто швырнула меня на землю. Мама, увидев, что со мной случилась беда, бросилась ко мне. Охранник вскинул винтовку, прицелился и заорал:
— Стой, свинья! Куда побежала?
— Моя дочь ранена! — ответила моя мама.
Она успела только
— А ну, назад! Эй ты, кусок дерьма, поднимайся обратно! Иди работать! И ты вставай, — крикнул он мне, — нечего притворяться! Давай, работай!
Моя мама помогла мне подняться, но стоять я не могла. Из раны хлестала кровь, кости, похоже, были целы, однако боль казалась невыносимой. Мама пошла на свое место с таким лицом, которого я у нее еще никогда не видела.
— Давай, работай! — кричал мне охранник.
Мне кое-как удалось взять себя в руки, и я вежливо попросила его:
— Уважаемый господин, я сильно поранилась. Позвольте мне отдохнуть несколько минут и прийти в себя.
Не будь я известна как трудолюбивый работник, он бы меня на месте пристрелил, а так он просто отвернулся. Здесь, в яме, мне было нечем ни промыть рану, ни перевязать, и до конца дня я так и копала с кровотечением.
В эту ночь я очень плохо спала. Страх был еще сильней, чем боль: такая травма могла привести к потере трудоспособности, а это было равносильно смертному приговору. Если меня убьют, то моя мама останется одна, а этого я никак не могла допустить. Когда мы проснулись, она первым делом спросила: «Как ты?» Мы осмотрели мою ногу. От одного ее вида мне стало плохо. Нога еще больше опухла, рана стала огромной, но я все же заставила себя подняться и вместе со всеми, сильно прихрамывая, пошла на утреннюю поверку. Перед завтраком нас обычно строили и пересчитывали, сопровождая это действие руганью и побоями, и только после этого выдавали по чашке мутной бурды, которая здесь называлась кофе, и по куску черствого, плохо пропеченного хлеба. Затем нас снова построили и погнали на работу. Сделав несколько шагов, я поняла, что мне ни за что не удастся пройти три километра по исчерченному бороздами грязному полю. Я села на землю и горько заплакала: мне показалось, что настал мой конец.
Но меня не убили, мне дали один день отдохнуть и при этом урезали рацион. Я осталась в лагере на своей подстилке. Конечно, одного дня для того, чтобы поправиться, мне было мало. Когда моя мама вернулась с работы, она даже не спросила, как я себя чувствую, ей и так все было ясно: я корчилась и стонала.
Совершенно непонятно, почему немцы не прикончили меня сразу. Может быть, потому, что я хорошо работала, или потому, что всегда заставляла себя выглядеть приветливой и улыбаться навстречу даже своим мучителям. Что было делать, от этих бессердечных извергов зависела наша жизнь. Так или иначе, но они приказали мне лежать в шалаше и поправляться. Несколько раз охранник давал мне хлеб с огрызками сыра и сосиски. Никакие сокровища мира не могли в этот миг сравниться с этими объедками. Сколько так прошло — день, два, неделя — я не знаю. Мне было так больно, что я не следила за временем.
Другие заключенные женщины тоже не оставались равнодушными к моей беде. Но они могли помочь мне только советами, а толку от одних советов не было никакого. В рану попала инфекция, началось нагноение, и отек становился все больше и больше. Сначала нога вокруг раны покраснела, потом почернела, потом сделалась синей и невероятно раздулась. Как и все, я уже давно превратилась в обтянутый кожей скелет, но теперь у этого скелета одна нога походила на бурдюк с водой. У меня поднялась температура, я металась в бреду. Уходя на работу, моя мама не знала, застанет ли она меня в живых, когда вернется. Она ложилась возле меня и горько плакала. Очнувшись, я утешала ее.
Однажды пришел лагерный врач. Не подумайте, конечно, что ко мне его вызвали капо, просто он совершал свой обход лагеря и нашел меня. В сопровождении еще нескольких таких же чистых, сытых, гордых и надменных нацистских офицеров он подошел к моему соломенному ложу и стеком откинул с меня грязное одеяло. Даже не склонив головы, он окинул меня взглядом, скривил брезгливо губы, вынул
карманный нож, раскрыл его и, ни слова не говоря, сделал на моей ноге длинный разрез. От боли и неожиданности у меня потемнело в глазах, я стиснула зубы, чтобы не закричать: еще неизвестно, как бы он среагировал на мой крик, возможно, просто прострелил бы мне голову и все — они часто так поступали. Из раны на солому хлынули кровь и гной. Доктор вытер свой нож, сунул его обратно в карман, повернулся и пошел прочь от моей подстилки, не сказав мне ни слова. Боль стала понемногу стихать, но я вся дрожала, как в лихорадке.Придя в себя, я кое-как добралась до бочки с водой и обмыла рану. Несмотря на боль, я осторожно выдавила из раны весь гной. Вернувшись на место, я подняла ногу повыше, чтобы спал отек. Вечером я рассказала маме, что ко мне приходил немецкий доктор, что я чувствую себя лучше, и мы снова исполнились надежды. Наши подруги по несчастью помогли маме сменить подо мной подстилку, а то старая была вся в крови, и я впервые за последние дни спокойно уснула. Все надеялись, что не завтра, так послезавтра я смогу пойти на работу, а если я буду работать, то меня не застрелят и не отправят в газовую камеру.
Утром я почувствовала, что ко мне возвращаются силы. Я еще не могла опираться на свою увечную ногу, но верила, что поправляюсь. После скудного завтрака, когда мою маму угнали на работу, я вернулась в шалаш, рухнула на подстилку и принялась шептать молитвы. Я молилась о том, чтобы не пришел капо и не вышвырнул меня для забавы наружу. Потом я стала молиться о том, чтобы мама дожила до вечера и с ней ничего не случилось, чтобы моя нога выздоровела. Я повторяла подряд все молитвы, которые слышала от отца, когда мы ходили с ним в синагогу, при этом я не переставала думать о нем, как о самом замечательном человеке в моей жизни.
Даже забывшись во сне, я продолжала думать о нем, я представляла отца на небесах, и вдруг услышала голос, который возвестил мне, что мы с матерью уцелеем в этом аду только потому, что он был праведником. Я погрузилась в счастливые грезы: мне виделось, что мы живем в райском месте, которое называется Израиль, где земля истекает молоком и медом, где у меня красивый муж и куча детишек, с которыми я играю на пляже под горячим солнцем, и волны выбегают на песок.
Но вечером оказалось, что мои молитвы не дошли по назначению. Воспаление в ране обострилось, отек увеличивался и краснота по ноге полезла выше, поднялась температура. Мама впала в отчаяние, ее знание медицины ограничивались курсом первой помощи, который ей преподал брат Якоб, остальные женщины в лагере знали еще меньше. Тогда она решила испробовать радикальное средство. В железную банку насыпали песок и прокалили на огне, затем мама высыпала песок на рану, надеясь, что он продезинфицирует ее и вытянет гной. Эта процедура добавила мне страданий, часть гноя все-таки вышла, но инфекцию победить не удалось.
На следующий день температура стала еще выше, я плакала и кричала от боли, никого не стесняясь. Мне уже казалось, что началось заражение крови, и потому стало все равно, умру я от него или меня пристрелит охрана. Я чувствовала себя ничтожным, никому не нужным существом. Я совсем забыла еще об одном варианте своей судьбы, который как раз и реализовался. К нам в шалаш пришел комендант лагеря с тремя капо. Они внимательно меня осмотрели и единодушно вынесли свой приговор: «Она безнадежна. Завтра мы пошлем ее в госпиталь».
Я не поверила своим ушам: здесь, в лагере, слова «отправить в госпиталь» означали газовую камеру. Это показалось мне ужасным. И даже не то, что я сама умру, а то, что я навсегда расстанусь с мамой. Именно это представлялось мне самой ужасной потерей. Я не хотела расстраивать маму и решила ей ничего не говорить; я надеялась, что нацисты отделаются от меня, когда все будут на работе — мама вернется, а меня уже нет, и она не догадается, что со мной случилось на самом деле, но у меня не хватило мужества расстаться с ней, не попрощавшись. Вечером, когда мама после работы лежала рядом со мной на подстилке, я сказала ей, что меня посылают в Штуттгоф. Мама ничего мне не сказала, а только громко застонала в ответ. Я поспешила ее утешить, я говорила, что меня отправляют на лечение, и вернусь обратно, когда поправлюсь.