Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

величина неизменная» должны пробуждать в нас на-

дежду на то, что музыка, доставшаяся нам в наслед-

ство, есть воля Родины, человечества, истории.

СТИХИ НЕ МОГУТ БЫТЬ БЕЗДОМНЫМИ...

Когда кончается материнская беременность нами,

начинается беременность нами — дома. Мы еще не

совсем родились, пока барахтаемся в его деревян-

ном или каменном чреве, протягивая свои еще бес-

помощные, но уже яростные ручонки к выходу — из

дома. Вместе с чувством крыши над головой

возни-

кает тяга — к двери. Что там, за ней? Пока мы

учимся ходить внутри дома, мы все еще не родились.

Наш первый крик, когда мы спотыкаемся неумелыми

ножонками о камни вне дома, — это подлинный крик

рождения. Характер проверяется там, где родные

стены уже не защищают. Тяга из дома вовсе не оз-

начает ненависти к дому. Эта тяга — желание ис-

пытать себя в схватке с огромным неизвестным ми-

ром, а такое желание выше простого любопытства:

оно — основа мятущегося человеческого духа, ибо

399

духу тесны любые стены. Тезис «мой дом — моя

крепость» — символ слабости духа. Дух сам по себе

крепость, если даже не обнесен никакими стенами.

Без уважения к дому нет человека. Но нет челове-

ка и нет писателя без тяги — из дому. Жизнь подсо-

вывает другие дома, иногда даже прикидывающие-

ся родными, дома, всасывающие внутрь, как тря-

сина, дома, похожие на колыбели, убаюкивающие

совесть. Но настоящий человек, настоящий писатель

мучительно рвется к единственному комфорту —

к жесткому нищему комфорту свободы. Разве не лю-

бил Лев Толстой Ясную Поляну? Но когда он почув-

ствовал в своем доме нечто сковывающее, опутываю-

щее его, он бросился к двери, за которой была не-

известность и свобода хотя бы смерти. Джек Лондон

искусственно пытался создать свободу внутри стро-

ившегося им в Лунной Долине «Дома Волка», но,

может быть, он сам его поджег, чувствуя, как давят

каменные стены, и страдая ностальгией не по дому, а

по юношеской бездомности? Ностальгия по бездом-

ности неоскорбительна и для отеческого дома —

в ней тоска по слиянию с человечеством, где бездомны

столькие люди, где бездомны справедливость, совесть,

равенство, братство, свобода. Александр Блок сам

вызывал на себя удары судьбы: «Пускай я умру под

забором, как пес!» Маяковский, гневно отвергая «по-

зорное благоразумие», гордо говорил:

Мне и рубля

не накопили строчки.

Краснодеревщики

не слали мебель на дом,

и кроме свежевымытой сорочки,

скажу по совести —

мне ничего не надо.

Высокая бездомность духа, восстающая против

красиво меблированной бездуховности,— не это ли

отеческий дом искусства? Бездомность — это челове-

ческое горе, но только в глазах, затянутых

жиром,

горе — позорно. Об этом с очистительным покаянием

точно сказал Пастернак:

И я испортился с тех пор,

Как времени коснулась порча,

И горе возвели в позор,

Мещан и оптимистов корча.

400

Одна великая женщина, может быть, самая ве-

ликая женщина из всех живших когда-нибудь на

свете, с отчаянной яростью вырыдала:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст...

Имя этой женщины — Марина Цветаева.

Домоненавистница? Храмоненавистница? Марина

Цветаева... Уж она ли не любила своего отеческого

дома, где она помнила до самой смерти каждую ше-

роховатость на стене, каждую трещинку на потолке.

Но в этом доме, в спальне ее матери, висела картина,

изображавшая дуэль Пушкина. «Первое, что я узнала

о Пушкине,— это то, что его убили... Дантес вознена-

видел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи,

и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там

убил его из пистолета в живот... Так с трех лет я твер-

до узнала, что у поэта есть живот... С пушкинской

дуэли во мне началась сестра. Больше скажу — в сло-

ве «живот» для меня что-то священное, даже простое

«болит живот» меня заливает волной содрогающего-

ся сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим

выстрелом всех в живот ранили». Так внутри даже

любимого отеческого дома, внутри трехлетней девоч-

ки возникло чувство бездомности. Пушкин ушел

в смерть — в невозвратимую, страшную вечную без-

домность, и для того, чтобы ощутить себя сестрой ему,

надо было эту бездомность ощутить самой. Потом,

на чужбине, корчась от тоски по родине и даже пы-

таясь издеваться над этой тоской, Цветаева прохрипит,

как «раненое животное, кем-то раненное в живот»:

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно —

Где — совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что — мой,

Как госпиталь или казарма...

Она даже с рычанием оскалит зубы на свой родноЗ

язык, который так обожала, который так умела нежно

и яростно мять своими рабочими руками, руками

гончара слова:

Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

401

Мне безразлично — на каком

Непонимаемой быть встречным!

Дальше мы снова натыкаемся на уже процитирован-

ные «домоненавистнические» слова:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст...

Затем следует еще более отчужденное, надменное:

И все — равно, и все — едино...

И вдруг попытка издевательства над тоской по

Поделиться с друзьями: