Здесь, под небом чужим
Шрифт:
Прощайте, будьте бодры и честны до конца. Сейчас приходил Шура и говорил, что у него единственное оправдание это то, что он не желал никому зла и никогда не обижал солдат, а служил верой и правдой и готов умереть, потому что совесть его спокойна. Те же слова говорил и Юра, уходя. За что же лютая смерть? За что? А ты, а Алеша, за что вы мучаетесь голодом?
«Где истина» – трудно узнать, когда даже Христос не получил на этот вопрос ответа. Прощайте, через 2–3 дня у нас начнется такой же кошмар, что и в Таганроге.
Мама.
P. S. Пишу тебе на двойную фамилию, потому что не знаю, кто из вас жив. Алешу целую и благословляю, не знать ему своей бабушки».
Еще одно внятное письмо, почерк тоже крупный, почти детский, но иной. Кроме английского зачина все остальное по-русски:
«21 декабря 1918 года.
Oh, my dear brother! Дорогой мой Дима!
Прости, пишу тебе почерком гимназистки, потому что перенесла инфлюэнцу, которая началась еще в Одессе почти месяц тому, чуть не отдала Богу душу, а теперь вот поправляюсь, но рука
Вот так-то. Всё это я обнаружил в самой первой папке. Заметались, заклубились обрывки самых разных мыслей. Кто автор и адресат первого письма? А второе письмо, наверное, писано кем-то из высокопоставленных дореволюционных особ. Почему этой даме офицеры отдавали честь, почему ее хотели спасти, рискуя собственными жизнями? Что значат слова о священной крови? Может, она какая-нибудь княгиня, или того круче – из царской семьи? Кто она, эта М.? Может, та самая Анастасия? Слухи о таинственно уцелевшей после расстрела царской семьи императорской дочери уже и в то время доносились сквозь «железный занавес». Почему тогда она – «М»? Как копия ее письма оказалась здесь, в этом убогом тайнике? Кто туда упрятал все эти бумаги? Лапигин, прежний хозяин квартиры? Маловероятно. Если бы он о них знал, то наверняка забрал бы с собой. Да и внешне он мало походил на владельца тайных документов: такой спортивный, светлоглазый, чистенький, довольно молодой человек в сером пиджаке. Позвонить ему, рассказать про папки? Стал вспоминать свои с ним встречи. Как-то спросил, где он работает. Он замялся, даже вроде бы задумался, а потом, пожав плечами и передернув узел галстука (а я никогда не носил галстуков, поэтому отметил), как-то излишне жестко бросил: «Это не важно». И я заткнулся. Но позвонить все же нужно, это ведь его имущество. Или не его? Черт знает. Звонить? Не звонить? Позвонил. Набирая свой прежний номер, вдруг представил, что сейчас услышу голос Алины. Но, конечно, ответила не она.
– Тайник? – удивился Лапигин. – Какой такой тайник? Не было у меня никаких тайников. Фанерка? Папки? Что в папках?
Тут мне хватило ума соврать.
– Какие-то платежки, бухгалтерские документы, пара журнальных вырезок.
– Да? – удивился он и замолчал, видимо, задумался, а потом как-то официально спросил: – Откуда вырезки? Из какого органа?
– Похоже, что из «Огонька». Так это не ваши бумаги? – торопил я его.
– Не мои. Я тут жил недолго. Наверное, прежнего жильца. Шкафом этим не пользовался, а деревяшки оставил тот мужик. Как оставил, так там и стояли.
– А кто он, тот мужик?
– Это не важно, – сказал он. Где-то неподалеку от его телефона заплакал ребенок.
– А как найти этого человека, вы знаете?
– Повторяю – не важно, – он раздражался, ребенок вопил.
– А вы? – спросил я. – Вы знаете, где он?
– Не важно. Искать не советую. А бумажки эти выкиньте. И забудьте.
Он повесил трубку. Всё, как говорится, срослось. Похоже, что мой собеседник служил в страшных и загадочных «органах». Или в каких-нибудь партийных инстанциях. И, быть может, ради этой самой нынешней моей квартиры отправил на Колыму или в могилу того, кто жил в ней прежде. А потом не доглядел, не проявил необходимой жандарму бдительности, не обнаружил тайник. Теперь же для него все это потеряло смысл, потому что сам «объект», владелец папок, вероятно, надолго или навсегда исчез, превращенный в лагерную пыль. К чему лишние хлопоты? Нет человека – нет проблемы. А ведь понял, сукин сын, несмотря на мое вранье про платежки, что документы не простые, раз их некто репрессированный прятал в тайнике. Или все это – мои фантазии?
Так эти бумаги остались у меня. Подлинный хозяин, видимо, тайно собирал их для каких-то исторических исследований,
которые, ясное дело, не могли быть опубликованы при коммунистах. И, скорее всего, некоторая часть документов нелегально доставлялась ему из-за границы…А потом вдруг явилась эта фотография. Пожелтевший и выцветший ростовой портрет женщины в форме сестры милосердия: серое длинное платье, белый передник с крестом на груди. Подлинный контактный отпечаток давних лет. Формат 9х12 см. Работа не профессионального фотографа, те наклеивали снимки на паспарту со своими тиснеными вензелями. Любительский снимок. Кто-то из современников той женщины ее сфотографировал, потом сам печатал и проявлял карточку, и карточка помнит прикосновение его рук. Наверное, он грел ее своим дыханием, вытащив из проявителя. Так всегда поступают фотографы, когда изображение долго не хочет проявляться. Истощился ли проявитель, или просто быстро остыл, если вокруг холодно. А обрабатывалась карточка, несомненно, в походных условиях. Пальцы фотографа пожелтели от частого погружения в раствор, ибо греть отпечаток дыханием удобнее всего, держа его не пинцетом, а обеими руками. Кем был фотограф? Военным врачом, раз она – медицинская сестра? Боевым офицером? Словом, все это и еще многое другое я хотел узнать.
А пока, вооружившись лупой, я попытался разглядеть лицо сестры милосердия. Не очень-то получалось. Фото было мелковатым, вдобавок – блеклым и недостаточно резким. Но кое-что я уловил. Женщина на фотографии как будто не позировала, а доверчиво, просто и серьезно смотрела в объектив. Ее поза и положение головы говорили об уверенности в себе и врожденном достоинстве. И именно эти признаки делали ее в моих глазах беззащитной. Достоинство кажется слабым перед окружающим хамством. В жизни, сложившейся за прошедшие более чем семьдесят лет, подобным людям места нет. Их уничтожали и уничтожают. Теперешние барышни на фотографиях совсем другие, они обязательно принимают перед камерой вычурные позы, дурачатся или натягивают на лицо маску ложной многозначительности. Я не мог отвести взгляда от фотографии. Вдруг меня что-то кольнуло в сердце. Так это, не так, или показалось? Отложил лупу, полез в увеличитель, вытащил из него конденсор и стал разглядывать через него фотографию. Масштаб изображения, по сравнению с лупой, стал крупнее. Так и есть! Женщина эта отдаленно похожа на Алину.
С тех пор загадочные документы совершенно изменили мою жизнь. После смерти Алины я два года и так вел герметичное существование, а тут, если быть точным, окончательно ушел в глухое подполье. Два раза в неделю по четыре часа – Дом пионеров, а все остальное время – у себя на четвертом этаже, под настольной лампой, перебирая и расшифровывая загадочные бумаги. Английские тексты переводил сам, роясь в словаре. Словарный запас мой стремился к нулю. А грамматику, после школьного и университетского обучения, я кое-как помнил. И, в конце концов, переводы с английского стали у меня получаться. Французские тексты доверил своему дядюшке, тому самому, с которым мы когда-то слушали радио. Он уже давно стал профессором университета, занимаясь как раз французской лингвистикой. Сдержанный и осторожный, он лишних вопросов не задавал, а просто взялся исполнить мою просьбу. Работа с этими бумагами растянулась на несколько лет. Их были сотни. Если быть точным, насчитал и пронумеровал я триста сорок три отдельных листа, включая фотографии и вырезки из газет и журналов. Я хотел, получив все переводы и расшифровав невнятную скоропись, выстроить из всех разноголосых текстов последовательную, по возможности, историю. Зачем? Пока я этого не знал, желание это было как бы само собой разумеющимся.
Тем временем за стенами моей квартиры застойная жизнь пришла в хаотичное бурное движение. Один за другим помирали престарелые генеральные секретари. Откуда-то вынырнул новый и молодой Горбачев. Сам воздух вдруг стал иным, беспокойным, мятущимся. Запахло переменами.
Началось, правда, с глупости – антиалкогольной кампании. Тут же возникли безумные очереди за спиртным. Зазвучало слово «перестройка». Заговорили о демократизации. Случились антиармянские погромы в Сумгаите. Стреляли в Вильнюсе и Риге. Прибалты, взявшись за руки, выстроили живую цепь от Таллина до Вильнюса через Ригу, требуя государственной независимости. Военные рубили бунтующих грузин саперными лопатками. Возник и мгновенно обрушился заговор старых партийных маразматиков, желавших повернуть время вспять. Словом, империя разваливалась, а магазины пустели. В моем Доме пионеров зимой в выходной день разорвало батареи, весь старинный особняк был залит водой, стала валиться штукатурка, и пионерское пристанище временно закрыли. И потом несколько лет не открывали. Так я потерял работу и стал потихоньку проедать деньги, оставшиеся от обмена квартиры.
Однажды ранним весенним утром я отправился бродить с фотоаппаратом, который, видимо, давно тосковал без дела. Вот уже несколько лет, как я забросил свои интимные фотографические занятия, закопавшись в бумагах. Но теперь дело двигалось к финалу, и я вдруг почувствовал, что мне нужна передышка. Как учил нас, увы – незабвенный, Ленин: лучший отдых – смена занятий.
День был подходящим, стоял туман, мостовая оставалась влажной после ночного дождя, торопились редкие угрюмые прохожие. Трамвайные рельсы отражали светло-серое небо и светились плавной дугой, стремясь увернуться и убежать за угол. Оттуда выползал гремящий помятый вагон с одним пустым глазом, взбирался на мост через Мойку и тащился дальше, к Мариинскому театру. Дуга моста висела над речкой, а также плыла по зеркалу воды, обернувшись выпуклостью вниз, одинокая женская фигура двигалась и наверху и внизу, будто специально впадая вместе с каменными столбиками в синкопированный ритмический рисунок, а купол Исаакия, который обычно завершал еще одной кривой линией всю здешнюю картину, прятался в тумане. Я щелкнул несколько раз затвором и пошел вдоль Мойки в сторону Исаакиевской площади.
У Прачечного моста собралось несколько автомобилей, и бродили, покуривая, невыспавшиеся люди. Другие тянули кабели от фургона, который, как я знал, назывался лихтвагеном, парень на подножке микроавтобуса что-то попивал из бумажного стаканчика, барышня в джинсах и черной блестящей куртке картинно курила, опершись локтями на парапет набережной. Готовилась киносъемка. Я остановился поодаль, наблюдая. Скоро стало ясно, что главное действо начнется гораздо позже, и ждать здесь мне нечего, нужно идти дальше. Тут кто-то хлопнул меня по плечу, и я обернулся.