Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Здесь, под небом чужим
Шрифт:

Игрушечные солдатики – персонажи моего сценария. Может быть, показ «Монолога» одновременно с нашей выставкой был не случаен? Служил каким-то зашифрованным указанием судьбы о моем будущем? Однако в те давние времена, когда мы монтировали эту выставку, я, конечно, об этом не догадывался…

Фильм закончился, двери зала распахнулись, народ устремился к выходу. Многие шли, не видя ничего вокруг, уйдя в себя, наверное, прокручивая в памяти куски фильма. Некоторые замечали нашу экспозицию, вдруг возникшую за время киносеанса, притормаживали, бегло скользили по ней взглядом и шли дальше. Немногие задерживались и внимательно рассматривали каждую фотографию. Навстречу покидавшим фойе просачивалась новая публика, приглашенная

на вернисаж (само слово «вернисаж» тогда еще было не в ходу). Публика эта, взятая в такой мощной концентрации, для обитателей спальной окраины, даже для физиков, являла зрелище необычное и, наверное, шокирующее. Неумеренная волосатость с обязательными косматыми бакенбардами и бородами. Грязные штаны, драные кроссовки, веревочные туфли. Длинные, до пят, лоскутные юбки, накинутые на плечи замысловатые платки. Джинсы или расклешенные штаны. В те годы женщина в брюках вызывала удивление и даже иногда – ярую ненависть. Вообще, любая, хоть немного отличающаяся от общего стандарта одежда служила поводом для праведного гнева обывателя. А тут нате – целая толпа. Казалось, что в окраинный Дом культуры переселился весь «Сайгон».

Мы с Сэмом вешали рукописный плакат, на котором крупно было выведено: «Свободные фотографы Петербурга», а пониже мелким шрифтом наши фамилии. И тут у нас за спиной раздался громкий голос:

– Фашисты! Вы чего это тут устроили!

Оглянулись. Лысый дядька, лицо бесформенное, багровое. Опирается на палку.

– Помойки запечатлели! Другого ничего не нашли! Петербург им! Тут Ленинград, понятно! Мы кровь проливали!

– Ты кто, мать твою! – хрипато выкрикнул Сэм, шагнув вперед. – Вали отсюда, старое говно! Штифты поколю!

И попер на дядьку, выставив вперед два пальца козой. Тот в ответ вскинул палку, прижав ее рукоятку к плечу, будто приклад винтовки Мосина образца 1891/1930 года. Толпа сайгонавтов густела и веселилась. Подскочил здешний директор, обнял дядьку за плечи и повлек к выходу.

– Иван Палыч, Иван Палыч, не нужно, не нужно, успокойтесь.

Тот сопротивлялся, то и дело оборачивался, продолжая что-то выкрикивать и грозить своим оружием. Но все же был выставлен за дверь.

Директор вернулся, отряхивая руки, вздохнул и сказал:

– Ну, говорил я вам, что нас посадят?

– Это кто такой? – спросил я.

– Отставной кадровик нашего института. Донос обеспечен.

Дальше все пошло обычным путем. Выставку торжественно открыли, были короткие речи, аплодисменты, комплименты и всё, что в таких случаях полагается. А потом избранные, человек двадцать, поднялись в кабинет директора по кличке, как выяснилось, Афоня, чтобы отметить событие портвейном. Клейкого сладкого восемнадцатиградусного пойла запасено было изрядно, поэтому все быстро забыли повод, по которому собрались. Разбились на маленькие группы, и пошло: чехи, экзистенциализм, Судек, Ницше, Солженицын, Хласко, «Битлз», Бердяев…

Этот самый Дом культуры физиков, хоть и находился в районе новостроек, помещался в старинном, прежде загородном, особняке кого-то из дореволюционных богачей. Некоторые его интерьеры сохранились нетронутыми. Стены и потолок кабинета, в котором мы пировали, были дубовыми, резными, а сверху глядели на нас, подпирая потолок, какие-то деревянные существа вроде химер. Я уставился на одну из них, соображая, как ее можно было бы сфотографировать, и на фиг это нужно, камеру не взял, приду завтра, нет, послезавтра, в моем липком и мутном от портвейна мозгу крутились цифры чувствительности пленки, выдержки, диафрагмы, намечались границы кадра, нет, нужно переменить точку, я стал пятиться и на что-то наткнулся.

– Ой! – сказали у меня за спиной.

Я обернулся и увидел девушку.

– Ха! – сказала она. – Вы все кадры придумываете.

– Извините, – кажется, я тогда смутился. – Я на вас наступил?

– Ничего страшного.

У вас прекрасные фотографии. Особенно, где туманы и рельсы.

Тут директор Афоня, потребовав тишины и подняв стакан, произнес короткий тост:

– Господа, цитирую Оскара Уайльда. Простые удовольствия есть последнее прибежище сложных натур. Поэтому объявляются танцы. Дамы приглашают кавалеров.

И включил радиолу. Возникли «Битлз» – «Yesterday».

– Нужно танцевать, – сказала девушка.

– Попробуем, – сказал я. – Только вы меня крепче держите, чтоб не упал.

– Набрался, – сказала она. – Пошли.

И мы стали танцевать.

Потом были еще танцы, и мы уже не отрывались друг от друга. Звали ее Алиной. А когда Афоня убрал долгоиграющих «битлов», поставил на диск пластинку «на костях», раздалось шипение, и еле различимый мужской голос запел «Здесь под небом чужим я как гость нежеланный, слышу крик журавлей, улетающих вдаль», и мы снова затоптались, обнявшись, я вдруг (именно вдруг), то есть неожиданно для самого себя, сказал ей: «Выходи за меня замуж».

Почему я вдруг это сказал, сказал без тени сомнения, не размышляя, и слова эти вылетели сами собой? Может быть, всему поводом были «Журавли», и мне казалось, что мы здесь, в этой стране вдвоем «под небом чужим»? И, поскольку небо чужое, нам нужно крепче держаться друг за друга. Но я же видел ее впервые! Почему мы вдруг кого-то отделяем от иных? Почему, даже бегло глянув, услыхав два ничего не значащих слова, мы вдруг сразу чувствуем и твердо знаем, что вот перед нами кто-то близкий, нужный, родной? Может, включается потаённая, подсознательная память о прошлых наших жизнях? Когда-то прежде мы были близки, надолго расстались, скитаясь в иных мирах, а теперь случайно (или не случайно, а по чьей-то воле) встретились…

С тех пор мы с Алиной не расставались, пока она не оставила меня сама.

Нашу выставку разорили через три дня. Куда делись фотографии – неизвестно. Слава богу, остались негативы. Афоню уволили, чему он, кажется, был рад. Вскоре он сумел прикинуться евреем и убыл в Израиль. Сэм продолжал спокойно трудиться в своей котельной, ибо что взять с кочегара? Меня вызвал к себе директор нашего пионерского заведения, что-то мычал, блеял, а потом сказал: напишу в райком и сам знаешь, куда, будто провел с тобой разъяснительную работу и ты все осознал, с тебя бутылка. Я его поблагодарил.

Вот такие случились воспоминания. Но ничем они мне не помогли. Слишком разные времена – четырнадцатый, пятнадцатый годы и начало семидесятых хоть и одного, но сумасшедшего двадцатого века. Нравы совершенно разные.

Пошел я бродить по городу с фотоаппаратом. С небес валил крупный влажный снег. Мне всегда казалось, что дни с ярко выраженными природными состояниями – лучшее время для пейзажного фотографа, и до темноты я снял около десятка приличных кадров, истратив всего две пленки. К вечеру в голове моей что-то забрезжило.

Вспомнил еще раз, как Алина сказала, перейдя вдруг на «ты», «набрался», «пошли» и повела меня пьяного танцевать. Возможно, именно то, что повела она, и есть ключ ко всему.

Решил, что сперва попробую смонтировать в нужной последовательности отрывки из дневника доктора Л. с кусками из писем и записей Принцессы.

Доктор Лобачев

1915, 25 июля. Молодой доктор Щепкин все напевает из «Вампуки»: «мы бежим, бежим, бежим», но дело начал понимать, и, кажется, кровь, грязь и сукровица перестали на него действовать, а ведь сперва он напоминал мне нервную курсистку. На ампутации искалеченной ноги я приказал ему держать ее, сам же перепиливал кость, а когда нога отделилась от остального солдатского тела и оказалась всем своим весом у него в руках, он пошатнулся, упал, потерял сознание, однако ногу из рук не выпустил. Теперь оперирует решительно и, вероятно, успешно меня заменит.

Поделиться с друзьями: