Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В первый месяц его пребывания в городе не произошло ничего особенного.

Не так уж это страшно, и потом – все на свете уладится. Глаза Хулио Реатеги искрятся от солнца, а из большого глиняного кувшина с холодной водой выглядывают горлышки бутылок. Он сам наливает кружки; белая пена пузырится, поднимается, опадает. Не стоит волноваться, и прежде всего еще по кружечке пива; Мануэль Агила, Педро Эскабино и Аревало Бенсас пьют и вытирают губы руками. Сквозь проволочные сетки на окнах видна площадь Сайта-Мария де Ньевы – группа агварунов толчет юкку в пузатых сосудах, ребятишки бегают вокруг стволов капирон. Вверху, на холмах, огненно-красным прямоугольником вырисовывается главное здание миссии. Во-первых, это только проект, рассчитанный на длительный срок, а здесь проекты плохо осуществляются, и Хулио Реатеги думает, что они напрасно тревожатся. Но Мануэль Агила, маленький лысый человечек с глазами навыкате: нет, ничего подобного, губернатор, – он встает, – у них есть доказательства, – эти два типа их испортили. И Аревало Бенсас тоже: дон Хулио, – он встает, – у него просто руки опускаются, он с самого начала говорил, что за этими бригадами и букварями кроется что-то другое, и он возражал против приезд» учителей, дон Хулио, а Педро Эскабино стучит кружкою по столу: дон Хулио, кооператив – это факт, агваруны собираются

сами продавать в Икитосе каучук, чтобы обсудить это, в Чикаисе собрались касики, таково истинное положение вещей, и нельзя закрывать на него глаза. Но Хулио Реатеги не знает ни одного агваруна, который имел бы представление, что такое : Икитос и что такое кооператив, откуда Педро Эскабино выкопал подобную историю? И он просит сеньоров говорить по одному. Кружка снова сухо и глухо стучит по столу – дон Хулио проводит много времени в Икитосе, он по горло занят торговыми делами и не замечает, что с тех пор, как приехали эти типы, вся округа взбаламучена. Голос Хулио Реатеги все так же мягок – из-за губернаторства, дон Педро, он потерял немало времени и денег, – но взгляд стал суровым – и он не хотел принимать этот пост, Педро Эскабино был один из тех, кто на этом особенно настаивал, и пусть он будет любезен взвешивать свои слова. Педро Эскабино знает, как много он сделал для них, и он не хотел его обидеть, но он только что был в Уракусе, и впервые за десять лет они не согласились продать ему ни одного мячика каучука, несмотря на задаток, который они получили, и Аревало Бенсас: даже их заманили в кооператив. Пусть дон Хулио не смеется, они построили специальную хижину, и в ней у них полным-полно каучука и кож, а Эскабино они ничего не захотели продать, сказали, что все повезут в Икитос. И Мануэль Агила, маленький, лысый, с глазами навыкате: вот видите, губернатор, этих типов ни в коем случае не следовало подпускать к племенам, они их только развращают. Но они больше не приедут, сеньоры, и Хулио Реатеги наполняет кружки. Он ездил в Икитос не только по своим, но и по их делам, и министерство аннулировало план распространения культуры среди населения лесных районов, так что с бригадами учителей покончено. Но Педро Эскабинo в третий раз сухо и глухо стучит кружкой по столу: они уже приезжали и свое дело сделали, дон Хулио. Как же теперь поладить с чунчами [20] ? Как видно, они прекрасно столковались, пусть дон Хулио послушает переводчика, которого эти типы брали с собой в Уракусу, он сам все расскажет, вон он, они его привели. Медно-красный босой человек, сидящий на корточках у двери, встает и смущенно подходит к губернатору Санта-Мария де Ньевы. А Бонино Перес – пусть он спросит, сколько им платят за кило каучука. Переводчик рычит, размахивает руками, плюет, а Хум молча слушает, скрестив руки на голой груди. Его смуглые, с зеленоватым отливом скулы украшают два красных крестика, а на квадратном носу вытатуированы четыре горизонтальные полоски, тонкие, как червячки. Выражение лица у него серьезное, поза торжественная. Уракусы, столпившиеся на поляне, стоят не шевелясь. Солнце мечет свои копья в деревья и хижины. Переводчик умолкает, а Хум и маленький, как карлик, старик, жестикулируя, рычат и бормочут, и переводчик: они говорят, хорошего качества – два соля кило, среднего – соль. Бонино Перес так и знал, ну и сволочи, ну и подлецы, и переводчику: хозяева плохие перуанцы, они перепродают каучук по двадцать солей кило и наживаются за их счет, пусть они не дают себя обжуливать, пусть привозят каучук и шкуры в Икитос, а с этими хозяевами не ведут никакой торговли, переведи им это. А переводчик: так и сказать им? И Бонино: да. Сказать, что хозяева их обворовывают? И Теофило: да, да. Сказать, что они плохие перуанцы? Да, да. Сказать, что хозяева наживаются за их счет? А они: да, да, негодяи, воры, плохие перуанцы, пусть они не дают себя обжуливать, переведи им это. Переводчик рычит, верещит, плюется, и Хум рычит, верещит, плюется, а сморщенный старик бьет себя в грудь, и переводчик: Икитос никогда не приезжает, приезжает хозяин Эусебио и привозит ножи, мачете, материю, а Теофило Каньяс: ну и ну, брат, они думают, что Икитос – это человек, с ними каши не сваришь, Бонино, а переводчик: они говорят, меняет на каучук. Но Бонино Перес подходит к Хуму и показывает на нож, который висит у него на поясе: интересно, во сколько кило каучука он ему обошелся, спроси-ка у него. Хум вытаскивает нож, поднимает его, стальное лезвие горит на солнце, и Хум смеется с видом превосходства, и уракусы у него за спиной тоже смеются, и многие вытаскивают ножи, поднимают их и любуются их сверканьем, а переводчик: нож Хума стоил двадцать мячей, а другие – десять, пятнадцать, и Теофило Каньяс: вот что, брат, он хочет вернуться в Лиму. У него лихорадка, Бонино, и хватит с него всех этих несправедливостей и этих людей, которые ничего не понимают, просто руки опускаются, уж лучше забыться, а Бонино Перес считает на пальцах, он всегда был не в ладах с арифметикой, Теофило, выходит, нож Хума обошелся ему в сорок солей? А переводчик: сказать? Перевести? И Теофило – нет, не надо, а Бонино – скажи им лучше вот что: хозяин – негодяй, этот нож не стоит и одного мяча, такие на свалку выбрасывают, Икитос не хозяин, а город, к нему надо плыть вниз но реке, вниз по Мараньону, пусть везут туда каучук, они продадут его там в сто раз дороже и купят какие угодно ножи и все, что захотят, а переводчик: он не понял, пусть сеньор скажет помедленней, и Бонино: он прав, надо, брат, им все объяснить с самого начала, не расхолаживай меня, Теофило, и может быть, они послушают нас. Но Хулио Реатеги стоит на своем: не надо терять голову. Разве эти типы не уехали? Больше они не вернутся, и к тому же взбунтовались одни агваруны, с шапрами он сторговался, как всегда, и вообще все поправимо. По крайней мере он думает, что окончит свое губернаторство со спокойной совестью, сеньоры, но Аревало Бенсас: это еще не все, дон Хулио. Знает ли он, что случилось в Уракусе с одним капралом, лоцманом и слугой из Форта Борха? Не далее как на прошлой неделе, дон Хулио, а он: что, что случилось?

20

Чунчи – общее наименование индейцев, принадлежащих к племенам, которые живут в сельве.

– Славу Богу, вот мы и в Мангачерии, – сказал Хосе.

– Песок набивается, щекотно идти, сниму-ка я ботинки, – сказал Обезьяна.

Кончился проспект Санчеса Серро, кончились и асфальтовые тротуары, белые фасады, внушительные подъезды и электрический свет, сменившись путаницей кривых улочек и переулков, тростниковыми стенами, крышами из соломы, жестянок или картона, пылью и мухами. В маленьких окошках

без занавесок светились сальные свечи или заправленные маслом лампешки, целые семьи наслаждались вечерней прохладой, расположившись посреди улицы. На каждом шагу Хосе и Обезьяна поднимали руку, приветствуя знакомых.

– Чем вы так гордитесь? За что так расхваливаете вашу Мангачерию? – сказал Хосефино. – Отовсюду воняет, и люди живут, как скотина, самое меньшее человек по пятнадцати в каждой лачуге.

– По двадцати, если считать собак и фотографию Санчеса Серро, – сказал Обезьяна. – Тем-то и хороша Мангачерия – никаких различий. Люди, собаки, козы – все равны, все мангачи.

– А гордимся мы тем, что мы здесь родились, – сказал Хосе. – Мы хвалим Мангачерию, потому что Это наш дом. И в глубине души ты умираешь от зависти, Хосефино.

– В это время вся Пьюра будто вымерла, – сказал Обезьяна. – А здесь – слышишь? Жизнь только наминается.

– Здесь мы все друзья или родственники и каждому знаем цену, – сказал Хосе. – А в Пьюре смотрят не на тебя, а на твой карман, и если ты не белый, то лебезишь перед белыми.

– Плевать мне на Мангачерию, – сказал Хосефино. – Когда ее снесут, как Гальинасеру, я напьюсь на радостях.

– У тебя кошки скребут на сердце, вот ты и ищешь, на ком бы сорвать злость, – сказал Обезьяна – Но если ты хочешь ругать Мангачерию, говори потише, а то мангачи из тебя душу вытрясут.

– Мы ведем себя как дети, – сказал Хосефино. – Нашли время ссориться.

– Ладно, помиримся, споем гимн, – сказал Хосе. Люди, сидевшие на улице, прямо на песке, были

молчаливы, весь шум – песни, тосты, звуки гитар, хлопки – доносился из чичерий, таких же неказистых домишек, как остальные, только побольше, получше освещенных и приметных по красному или белому флажку на тростинке, развевавшемуся над входом. В воздухе стоял не поддающийся определению смешанный запах, горьковатый и сладкий, затхлый и острый, а по мере того как границы кварталов стирались и улицы переходили в беспорядочное скопление лачуг, все чаще попадались собаки, куры, свиньи, с хрюканьем катавшиеся по земле, лупоглазые козы, привязанные к колышкам, и все изобильнее становилась воздушная фауна – густые рои мух и слепней, жужжавших над головой. Непобедимые не спеша шли по извилистым тропам мангачских джунглей, обходя стариков, вытащивших на свежий воздух свои циновки, огибая преграждавшие дорогу халупы, которые неожиданно выплывали из темноты, как туши китов из морских глубин. В небе горели звезды: одни – большие, лучистые, другие – как огоньки спичек.

– Уже взошли маримачи, – сказал Обезьяна, показывая на три яркие звезды, искрящиеся в беспредельной вышине. – И как они подмигивают! Домитила Яра говорила, что когда маримачи видны так ясно, у них можно просить заступничества. Воспользуйся случаем, Хосефино.

– Домитила Яра! – сказал Хосе. – Бедная старуха! Я ее, признаться, побаивался, но теперь, когда она умерла, я вспоминаю о ней с нежностью. Знать бы, что она нам простила ту историю с ее отпеванием.

Хосефино шел молча, опустив голову на грудь. Братья Леон то и дело хором говорили «добрый вечер, дон», «здравствуйте, донья», и с земли сонные голоса отвечали им на приветствие, называя их по именам. Они остановились перед маленькой хижиной, и Обезьяна толкнул дверь. Литума стоял спиной к входу. На нем был костюм цвета лукумы [21] , немножко узковатый, пиджак топорщился на бедрах; волосы у него были влажные и блестящие. На стене, у него над головой, висела приколотая булавкой вырезка из газеты.

21

Лукума – похожий на сливу плод. Зрелые лукумы имеют желтовато-зеленую окраску.

– Вот непобедимый номер три, братец, – сказал Обезьяна.

Литума повернулся, как юла, и, улыбаясь, с раскрытыми объятиями бросился к Хосефино, а тот шагнул ему навстречу. Они крепко обнялись и долго хлопали друг друга по плечу – давненько мы не виделись, брат, давненько, Литума, и до чего я рад, что ты опять здесь, – и терлись друг о друга, как два спаниеля.

– Ну и костюмчик на тебе, братец, – сказал Обезьяна.

Литума отступил назад, чтобы непобедимые полюбовались его новехоньким пестрым нарядом – белой рубашкой с жестким воротничком, розовым с серыми крапинками галстуком, зелеными носками и остроносыми ботинками, которые сверкали как зеркало.

– Нравится? Я решил обновить его по случаю возвращения на родину. Купил три дня назад, в Лиме. И галстук, и ботинки – тоже.

– Ты разоделся, как принц, – сказал Хосе. – Шикарнее некуда, братец.

– А матерьяльчик-то, вы только посмотрите на матерьяльчик, – сказал Литума, теребя отвороты пиджака. – Вешалка, правда, уже не та – я начинаю сдавать. Но на кое-какие победы я еще способен. Теперь, когда я холостячок, наступает моя очередь.

– Я тебя еле узнал, – прервал его Хосефино. – Давно я не видел тебя в штатском, старина.

– Ты вообще меня давно не видел, – ответил Литума помрачнев, но тут же опять улыбнулся.

– Мы тоже забыли, как ты выглядишь в штатском, братец, – сказал Хосе.

– В этом костюме ты куда лучше, чем переодетый в полицейского, – сказал Обезьяна. – Вот теперь ты опять непобедимый.

– Чего же мы ждем, – сказал Хосе. – Споем гимн.

– Вы мои братья, – засмеялся Литума. – Кто вас научил нырять со Старого Моста?

– А также хлестать чичу и ходить к девкам, – сказал Хосе. – Ты развратил нас, братец.

Литума, обняв за плечи Обезьяну и Хосе, ласково тряс их. Хосефино потирал руки, и, хотя губы его улыбались, в глазах сквозила затаенная тревога, и даже его поза – плечи отведены назад, грудь выпячена, ноги слегка согнуты – была одновременно принужденной, беспокойной и настороженной.

– Надо попробовать это «Соль де Ика», – сказал Хосе. – Раз обещал, так угощай.

Они расселись на двух циновках под свисавшей с потолка керосиновой лампой, которая, покачиваясь, бросала неровные отсветы на стены из необожженного кирпича, вырывая из полутьмы трещины, надписи и полуразвалившуюся нишу, где у ног гипсовой Девы Марии с младенцем на руках стоял пустой подсвечник. Хосе зажег в нише свечу, и при ее желтоватом свете на вырезке из газеты обозначилась фигура генерала с саблей и множеством орденов. Литума подтащил к циновкам чемодан, открыл его, достал бутылку, зубами откупорил ее и с помощью Обезьяны наполнил до краев четыре стопки.

– Мне просто не верится, что я опять с вами, Хосефино, – сказал Литума. – Я очень тосковал по вас. И по родине. До чего же хорошо, что мы снова вместе. – Они чокнулись и разом осушили стаканы.

– Не вино, а огонь! – взревел Обезьяна с полными слез глазами. – Ты уверен, что это не сорокаградусная, братец?

– Да что ты, оно же легонькое, – сказал Литума. – Писко – это для слабаков из Лимы, женщин и детей. То ли дело тростниковая водка. Ты уже забыл, как мы пили ее, точно лимонад?

Поделиться с друзьями: