Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Железная дорога
Шрифт:

Часа в три Гилас оглашал металлический крик черного как люли полуузбека-полутаджика Асома-бензовоза: «Кирасин! Кира-а-си-и-ин!», прерывавшего череду цыганских поделок настоящей необходимостью, и всё взрослое население Гиласа сталпливалось в очередь за горючим для керогазов и ламп на целую неделю вперёд…

Пропустив телегу с черной цистерной горючего, на закате появлялась старушка-люли Бахри-эна-фолбин и кричала дважды надтреснутым, как и ее гадальное зеркало голосом: «Хей, фол очаман!» [60] и незаметно ныряла в один из дворов, где бедная жена Хайри-пучук ждала своего мужа, томящегося в тюрьме или далеко в лагерях, или же другая жена-ожиданка прикидывала: стоит ли ей устраивать угощение, дабы на нем оказался боготворимый артист…

60

«Хей,

погадаю!»

Бахри-эна-фолбин пропадала во дворах надолго, говорили — до последней копейки, но как бы то ни было, часам к 9 вечера вместе с поездом 21.13 Гилас оглашал крик вернувшегося из скитаний ее сына — люли-Ибодулло-махсума: «Ача! Хай, ача-гар!», и некоторое время спустя он сажал на ветошь дня свою довольную мать, у которой в глазах сверкали занозами то ли осколки собранных сыном бутылок, то ли золотая таньга луны, и сын увозил ее в тёмную, как их лица и жизни, ночь…

Поскольку в Гиласе никогда не было муэдзина, то несколько богомольных стариков и старушек, впрочем, и Гаранг-домулла, использовали эти пять воскресных криков как точный призыв к молитве и всю неделю держали в памяти отмеченное ими время.

С первыми — европейскими цыганами у Гиласа не было никаких разногласий, особенно же после того, когда обнаружилось, что, несмотря на многовековые скитания, этот народ имел те же самые слова для обозначения самого основного в жизни — врага и совести, что и узбеки: «душман» и «номус». Гиласу эти цыгане положительно не приносили никакого вреда, если и дурачили надувными лошадями, то степняков-казахов, правда, разве что мусор после их внезапных отъездов доставался Гиласу. Но пацанва быстро использовала всю эту ветошь в дело: что в школу — для макулатуры, а остальное — в первое же воскресенье — оседлому цыганину — люли-Ибодулло-махсуму, который хоть и морщился от единокровной вони, но не отказывался давать за нее блестящий шарик-попрыгунчик или дефектную свистульку, выдающую вместо свиста звук молодого поноса, что, впрочем, еще больше забавляло гиласскую пацанву.

Мужики этих цыган, оставлявших после себя коней, сор и брань: «Эй чавела, парцумаматку! Кумаматку!» — после коктерекских распродаж исчезали в город, где меняли деньги на анашу и золото, а их жены с вечными детьми на руках и синяками под глазами, там же в Городе гадали и попрошайничали на вокзале и Комсомольском озере, оставляя по некоему родственному этикету Гилас полем гаданий оседлой сокровки — Бахри-эна-фолбин.

Тихо-тихо Бахри-эна превратилась в единственную, чуть ли не штатную прорицательницу Гиласа, включая и его русское атеистическое население, пока впоследствии не появилась Учмах. Так вот, монополизация промысла, умысла или вымысла этой старушки произошла во многом после истории с Жанной-медичкой — дочерью первого русского двоеженца Гиласа от первого брака.

Жанна-медичка работала в военно-врачебной комиссии станционного военкомата, а потому, без обиняков, имела доступ ко всем юношеским членам Гиласа. Все девки Гиласа справлялись у нее по поводу мужского достоинства своих избранников, и она честно-беспристрастно — ни умаляя и ни наговаривая, сообщала своим товаркам, подружкам своих товарок, товаркам подружек своих товарок секретно-антропоморфические данные будущих защитников Родины. Иной раз Жанна-медичка мнила себя Жанной-разведчицей, заброшенной девичьим населением Гиласа в особо опасный район, и часто оттого видела себя во сне то Зоей Космодемьянской, то Матросовым посреди расстреливающих ее вражеских бомбомётов. Иной раз в пылу самоотвержения она бросалась на ДОТы и ДЗОТы, и, просыпаясь, вдруг обнаруживала, как героический сон вытекает из неё тёплой струйкой между двух девичьих бёдер.

А однажды она увидела себя и вовсе Жанной д'Арк, горевшей на костре из… стыдно сказать, но, словом, долгое время Жанна-медичка несла службу в дружбу ровесницам Гиласа, забывая самоё себя.

Но вот однажды, когда в армию призвали внука Толиба-мясника — Насима-красавчика по непонятной кличке «шлагбаум», и он стоял на ВВК, затерявшись в шеренге себе подобных тощих смугляков, когда хирург Ишанкул Ильичевич заставил всех стянуть сине-сатиновые — до колен — трусы и нагнуться, расставив ноги, для проверки геморроя, когда, наконец, Жанна-медичка привычно пошла осматривать волосатые анусы с

ошмётками засохших экскрементов, когда она дошла до середины шеренги… — Поначалу она не поняла, что это такое, и решила что ей предлагают взятку. Да, как у Толиба-мясника в мясной лавке на крюке обычно свешивалась длинная красная полоска вырезки, между растопыренных ног его внука Насима-шлагбаума чуть не касаясь пола, свешивалось нечто неимоверно длинное и мягко-покачивающееся. Нет, конечно же, как ни скрутило дыхание у Жанны-медички, но она поняла своим медицинским чутьем, что то была не вырезка. Скорее, врезка. Два черных, как бычья печень, шара в огромной мошне, обрамляли это небывалое…

Жанна-медичка забыла о геморрое… И в этом она честно призналась Ишанкулу Ильичевичу, когда тот спрашивал уже на индивидуальном осмотре «Шлагбаума»:

— Сан даюс Зогориги нариги чекасига чикиб эшаклардан юктиргансан ухшийдия?! Асбобийни кара! Шунчаям устирадими. Расийда пайтава урамасанг музлатиб куясану! [61]

Жанна тем временем приходила в себя. Она отдышалась и выпалила:

— Можно я его проверю на геморрой?

Ильичевич разрешил, а сам пошел мыть руки после такого безобразия, которое делало его дальнейшую мужскую жизнь совершенно бессмысленной…

61

— Ты негодник, видать плавал на другой берег Захарыка и заразился там от ишаков. Смотри, какой инструмент! Разве можно отращивать такой. В России без портянки отморозишь, как пить дать!

И тогда Жанна уложила бедного Насима набок, и едва сдерживая свои слёзы восторга, вонзила юноше в зад блестящую подзорную трубу, ухватившись одновременно дрожащей и ледяной рукой за то самое неимоверное…

С тех пор она потеряла покой. Два года, пока Насим-красавчик морозил свои концы в армии, ей снился сквозь блестящую стальную подзорную трубу мягкий, опущенный шлагбаум избранника, который не пускал в ее сны ничто другое, и тогда она поняла смысл его клички сполна. Она раздобыла через его деда — Толиба-мясника, который когда-то был тайно влюблен в ее мачеху, как впрочем, во всех женщин Гиласа попеременно по своему профессиональному пристрастию к плоти, адрес воинской части и стала писать Насимчику поначалу как бы от профкома женщин — солдатских матерей и сестёр, а потом же рекомендательные послания по закаливанию своих членов в условиях повышенной морозности, и, наконец, их переписка приобрела дружеский, даже более того, характер. Словом, к концу службы и Насима-шлагбаума ждала на родной станции родная девушка.

К тому времени Толиб-мясник, честно добирающийся до пенсии, на всякий случай посватался за старшую внучку Оппок-ойим — мало ли кому что придется менять. А потому, когда Насимджан вернулся из армии и после положенного недельного загула приступил к жизни, он вдруг обнаружил себя на пороге двоежёнства. Продолжая мучиться во снах от невысказанной тайны, его страдательно ждала Жанна, и с другой стороны, Толиб-мясник уже не мог дотерпеть последних двух лет допенсионного возраста и выложил внуку все как есть: дескать, не хочу умирать, пока ты не женишься! И если что не так — как говорится у мясников: мол, порублю всё на корню!

Словом, как бы то ни было, днями Насим слонялся по Гиласу, как будущий внучатый жених всемогущей Оппок-ойим — не подымая глаз, а вечерами, когда народ валом валил на индийские фильмы в летний кинотеатр, где местный киношник Ортик-аршин-малалан крутил свой непыльный бизнес, умудряясь даже слово «Вий» выписать на своей афише как уважительнозазывное «Вый», Насим-красавчик по новой кличке «Шоколад», встречался с Жанной-медичкой где-нибудь в камышах на берегу Солёного Арыка.

В утиной темноте они пересказывали друг подружке свои письма, и луна, светившая одновременно и с неба, и из мутной воды, блестела в опущенных глазах Жанны, как та самая подзорная труба.

К концу летнего сезона кинофильмов, когда все письма были пересказаны, они стали целоваться от зябкости вечеров, тогда же впервые за эти годы мучительных сновидений в одиночку, Жанна-медичка призналась во всем Натке-аптекарше — дочери монтёра — на случай всяческого предохранения. Каждое утро с тех пор, с работы Жанна-медичка отправлялась в аптеку то за рецептами, то за перчатками, то за пургеном для призывников, и они с Наткой обсуждали сначала предыдущий, а потом каждый предстоящий береговой вечер.

Поделиться с друзьями: