Железная дорога
Шрифт:
Тем же временем пьяный вдрызг Кун-охун, не успевший, валяясь под столом, оценить танцовщицу Олму, плёлся помочиться в тени под деревом, и вдруг, застав там Музайану, стал приставать к ней со своей десяткой, припрятанной от Джибладжибон-бону, приняв ту за танцовщицу, а её кавалера — за племянника Шаломая. Этого благородный араб не вытерпел, и ему не оставалось ничего, как стукнуть единоверца. Тот мертвецки упал спать под деревом. Но за всем этим наблюдал неусыпный Осман Бесфамильный, который аж вскрикнул:
— Аха! Наших бьют! — и тогда Музайана инстинктивно-генетически схватила араба и ринулась в ночь. Осман пустился в погоню…
Все дороги
— Что, опять шпионы?
Бесфамильный стал строить страшную гримасу, в которой сошлись все его чувства: от любви к социалистической Отчизне и до нетерпения пописать, но после разоблачения матёрых разведчиков. Тётя Дуня поняла всё и спросила:
— Докуда будем обилечиваться?
— Бессрочный, — бесстрастно, как пароль, отвечал чекист, и тётя Дуня поняла, что тому нужен билет на все возможные направления и на все временные пояса в пределах СССР, а потому взяла пустой бланк мягкой плацкарты, и убористо написав: «Предъявленному верить!», тяпнула сверху печатью.
— Приедешь, вернёшь! — строго наказала она для отчётности и перешла к обилечиванию следующих полуночников. — Вам куда?
Молоденькая девушка пыталась что-то объяснить на неком странном узбекском, ещё более странном, чем «мая твая не панимайт», а потом и вовсе просунула в окошко карту и показала отчерченный маршрут до Горчакова.
— Сколько, — спросила тётя Дуня. Та опять что-то залепетала и просунула следом в окошко какие-то бумажки.
— Бу нима? — исчерпывая ресурсы своего узбекского, вопросила в лоб кассирша.
— Далларз, далларз, — отвечала девушка.
— Зачем мне эти твои бумажки, давай рубли! — занегодовала тётя Дуня.
Тогда благородный араб, оценив замешательство в переговорах, снял со своего мизинца фамильный перстень и протянул его в окошечко. Тесная касса осветилась ровно вдвое. В узенькие глазки тёти Дуни вонзились два острых луча.
— Слушай, но у меня сдачи не хватит, — простодушно сказала советская кассирша. — Постойка, сбегаю в буфет, займу у Фроськи… — и она засеменила толстыми, отёкшими ногами в сторону станционного буфета, освещая себе кольцом путь во тьме.
Пока они совершают эту сделку, послушайте теперь об Османе Бесфамильном, который сидит здесь неподалеку в зале ожидания и словно бы читает «Советский спорт». На самом деле он трудится, этот Осман Бесфамильный, и трудится напряжённо на тайном посту незримого фронта.
Осман Бесфамильный конечно же некогда имел фамилию. Настоящую, свою. Ведь родился он от отца весьма знаменитого и влиятельного, который ещё до войны имел возможность приглашать к себе на дачу на кок-терекской окраине Гиласа молоденьких, да и замужних артисток и устраивать им небольшие «госпросмотры». Как им удавалось после этого не забеременеть без презервативов — одному богу известно, но вот мать Османа — знаменитая красавица-артистка плюс многодетная мать, которая беременела, что называется, даже от плевка, понесла после первого же
из предвоенных просмотров и на седьмой месяц родила своему мужу, вернувшемуся из армии пять месяцев назад, любопытствующего крепыша.Народ решил, что опыт ударных пятилеток уже проникает значительно глубже, чем принято полагать, а потому, когда следующую солдатскую дочь она родила в полное девятимесячие, люди решили, что это к войне.
В годы и впрямь пришедшей войны, артистка рожала и пела, а отец Османа пропал без вести, бог весть где, и вот тогда в метрике мальчонки появилась странная надпись: «Об отце сведений не имеется». А когда Осман научился читать и прочитывать это — умерла в расцвете сил и таланта его мать — заслуженная артистка, нарожавшая многим мужьям многих детей-сирот, унеся в могилу все свои гражданские секреты. Стала его воспитывать какая-то двоюродная тётя, заставившая его с первого дня называть себя мамой, а поскольку Осман не имел этой привычки раньше, поскольку почти не видел разъезжающую по всем фронтам свою концертно-бригадную мать, то он решил, что матерью называется тётя, и жил с этой мыслью, пока не научился понимать прочитанного.
Вот тогда-то он понял, что настоящий его отец был одной живой легендой, настоящая мать — второй, недавно умершей, так и стал Осман произведением двух легенд: одной мёртвой и другой — живой.
Людям смышленым этого достаточно, чтобы понять, почему сейчас Осман Бесфамильный сидит на полуночной скамейке, делая вид, что читает «Советский спорт», а на самом деле бдит на незримом участке тайного фронта, остальным же скажу… а впрочем, что и говорить.
Пока вы слушали об Османе, вернулась тётя Дуня, а за ней и Фроська, и даже Альфия-посудомойка, чтобы снять с благородного араба ещё чего-нибудь уж такого.
Словом, в 4 часа утра уезжали молодые из Гиласа поездом Фрунзе-Джалал-Абад с двумя сумками советских денег и в сопровождении КГБшника Османа Бесфамильного, провожаемые всей женской трудовой частью станции — от уборщицы Минигюль и до кухарки Чиннигюль. С тех пор и стали ходить по Гиласу, как средства обмена, золотые, серебряные, бронзовые, медные и даже одна из слоновой кости — вещички из фамильного достояния марокканского короля, пока, в конце концов, не осели там, где им и положено быть — в ларце у Оппок-ойим под крышкой белого рояля с надписью «Рёниш-Хацунай».
Но вернёмся к молодым. Музайана ехала в Эски-Моокат со смешанным чувством. Представьте себе девушку, всю жизнь скитавшуюся с родителями по миру, чтобы впоследствии осесть в Бруклине, где никто тебя за своего не считает. Да и что тебя считать за кого, если отец твой присматривает за лампочками, а мать — за мусорными коробками. И всё же Музайана была хоть бедной, но гордой — по своему происхождению; ведь сколько к ней сваталось этих лавочников и перекупщиков, этих лабазников и плововаров, гребущих теперь доллары совсем как на Пиян-базаре, да ни за кого она замуж не пошла, пока вот этот мароканский принц не обнаружил где-то в Саудовской Аравии два списка генеалогических древ, по которым оказывалось, что они оба происходят из одного корня.
Теперь она ехала туда, где шумели листья этого древа — совсем как серебристая листва огромных тополей, сопровождавших въезд со стороны долины в эту лощину, где располагался её родной Эски-Моокат, которого она никогда не видела. Можно ли въезжать в свои сны, в свои видения, в свои мечтания, ещё бог весть во что несуществующее? Отец называл это Родиной, потому что родился здесь, но почему её сердце волнуется от приближающихся гор? Почему их красный песок, их синие камни да белый снег не кажется просто пейзажем, а попадает в глаза и тает какой-то горечью?