Железная дорога
Шрифт:
А потом появлялся свет, окутывая сначала лампу паром, и вслед, по мере высовывания фитиля, разгоняя этот пар по сеточке, оставшейся от усиленного протирания той самой ворсистой фланелью; лампа ставилась посреди хонтахты — плоского прямоугольного стола на коротких — со спину облысевшей от этого кошки ножках, и все садились вокруг лампы и вокруг стола на ужин, кончавшийся молитвой: «Адам бой бусин, пуллари куп бусин, уйимиз ёруг бусин, омин! [67] »
Дом бабушки…
67
Пусть отец будет богатым, пусть у него будет много денег, пусть дом наш будет светлым, аминь!
Глава 28
Гоголушко знал обо всём. Но не знал он об Апостольском Храме Фомы. Впрочем, никто в Гиласе не знал об этом храме, кроме отца Иоанна, которого все считали сумасшедшим сторожем русского кладбища
Правда, среди мальчишек Гиласа ходил разговор, что никакая это ни гидроэлектростанция, поскольку изнутри она уходит глубоко в землю и вся выложена из роскошного коричневокрасного гранита, которого в Гиласе только одна плитка — на самую последнюю ступень под пьедесталом известкового Ленина.
Храм Апостола Фомы, заложенный по преданию самим Неверующим Апостолом и впрямь уходил глубоко в землю, вернее, земля веками поднималась вокруг храма, нутро же его, вычищенное за долгие годы истового служения отцом Иоанном и вправду было великолепным. Густой и гулкый, именно так, гулкый гранит, напоминающий гранит совсем уж недавнего Исаакия, в котором начинал службу благочинным отец Иоанн, вздымался колоннами вверх — к куполу строгому и отверстому в азийское пыльное небо. Но не колонны, вычищенные до скользкого блеска отцом Иоанном, создавали великолепие убранства, а бесчисленные гранитные ступени, уходящие спираль за спиралью, всё более утончаясь, вверх и вниз. Часть из них из местной сырости покрылась окаменевшим мхом — делом совсем уж чудным в этих краях, и сколько ни пытался отец Иоанн соскрести его, мох настолько въелся зелёными разводами в серокоричневый камень, что дальше — соскрёбка грозила самому благородному граниту.
Здесь не было ни икон, ни образов, ни крестов, ни лампадок: ничто не отвлекало духа кроме единого стремления снизу вверх: последнюю штукатурку с благолепного и строгого гранита отец Иоанн снимал, соорудив себе род люльки, свешивавшейся с единственного отверстия в куполе, работал он на самом рассвете, когда никому из православных не приходило в голову умирать, а если и приходило, то крутые на водку поминки всё равно кончались лишь на третий день, и только к вечеру третьего дня являлся какой-нибудь антихрист наподобие Мефодия с бутылкой зелёного змия и оповещал отца Иоанна об очередном преставившемся из воинства Сатаны. Правда, отец Иоанн и их употреблял в дело, возводя своего рода неприступный курган из этого бесьего семени вокруг беспорочного Храма своего.
Ниши, обозначавшие окна, выходили в глухую землю, источавшую из себя тлетворную влагу. Её-то отец Иоанн забил наглухо чёрным, смолистым толем, и при свете полуденного солнца, иной раз косо попадавшем в купольное отверстие, эти окна начинали светиться синим светом, и чудное ощущение извечных сумерек посреди полуденного мира наполняло сердце отца Иоанна прохладой успокоения.
Одна страсть снедала отца Иоанна все эти долгие годы пустынного служения — он алкал восстановить Храм в былом великолепии. Эта страсть позволяла ему жить лишь приношениями нескольких старушек-баптисток, а особенно Марфёны Моши, которая боялась, что хороня и её, отец Иоанн проклянет раскольное семя, и поскольку отец Иоанн был единственным религиозным чином во всей этой округе, то бедная Моша дорожила изо всех сил его возможным причастием. За долголетним усердием отец Иоанн потерял во многом привычку к постоянной еде, пасхальные куличи пучили его, а яйца и вовсе вызывали жжение привыкшей к темноте и прохладе кожи, — любимой пищей его были орехи, которые он набирал на границе своих владений, да изюм, изымаемый им из запредельного колхозного виноградника и засушиваемый во славу запёкшейся крови Господа.
Было сказано, что одна страсть снедала отца Иоанна — он жаждал восстановить божий Храм в былом великолепии, и именно эта страсть заставляла его ежеднесь вести летопись деяний разношёрстного племени пёсьеголовых — этого беспутного, распутного, заблудшего племени гиласского. Правда, вёл он эту летопись за вычетом тех лет, когда его отправляли то на Соловки — откуда он, собственно, и был выслан в эти края первоначально, то на Колыму, а то — в последний раз уже неподалёку — в зерафшанский Учкудук. А высылали его не мудрствуя лукаво — по разнарядке — по разнарядке, поступающей на Гилас свыше — то как классового врага народа, то как безродного космополита-националиста, то в последний раз как тунеядца-рецидивиста. Отец Иоанн был несмирен духом, одно лишь беспокоило его то на Соловках, то на Колыме, то в Учкудуке — не начнут ли благоустроительство русского кладбища, и за этим делом не вскроют ли храм апостольский, оставленный им в виде могильного кургана то с директивой Сталина, набранной белым галечником: «Все лицом к деревне!» — так, чтобы нечестивые и не смотрели в эту сторону, то под знаменем с антихристьим усатым портретом, чтобы никому неповадно было сюда соваться, а то — в последний раз… в последний раз было труднее всего: ведь набери он какой-нибудь лозунг — высылавший его в прошлый раз Кара-Мусаев-младший — уже ставший к тому времени просто читателем
лозунгов Мусаевым — придёт просвещаться и на это кладбище, засей отец Иоанн могильник хрущёвской кукурузой — блудница Вера потащит сюда свою клиентуру — словом всю ночь перед отправкой в Учкудук мучился отец, пока — да простит Бог, не перенёс свою уборную — и ведь был прав — взрослым в голову не приходило отправлять свою нужду на середине кладбища, а дети никогда не заходили вовнутрь будки, загадив между тем её со всех сторон.Хоронил православных на время отсутствия отца Иоанна — Мефодий — кого за трёшку, кого напрямую — за бутылку. Но ни промежуточные похороны, ни эти ссылки и высылки не были главными в жизни отца Иоанна. Хотя именно они и были жизнью его. Главным в жизни его был Храм. Вся истовая его жизнь положена на восстановление, но вместе с тем, как всё меньше и меньше оставалось во храме несчищенного и неотполированного, тем большее беспокойство разбирало отца Иоанна. Нет, не досужее беспокойство о том, что его отправят в очередной раз по разнарядке, теперь, скажем, в качестве гиласского диссидента — он к этому привык и телом и душой, а потом — Господь сам наказывал гонителей, — нет, о предназначении Храма была тревога и забота отца Иоанна. Долгие годы сама работа по очищению его занимала отца, и не было иных мыслей, как восстановить Храм в былом, первозданном великолепии. Но теперь, когда последняя соскрёбка, последняя шлифовка была уже вот-вот, сердце отца сжималось как всё уменьшающиеся наросты на гранитных колоннах: а что потом?… Да, что потом?! Открывать это великолепие разноплеменному сброду пёсьеголовых?! Затем ли это великолепие и лепота, дабы эти свиньи тупорылые сбежались как на жёлуди?! О Господи, затем ли Ты испытывал его всю жизнь, обратив его волю в подвиг, если теперь станешь метать сей бисер меж кабанами рода человеческого?! Кому Ты доверишь Храм свой?! Тем, кто обратят его на первый же день в краеведческий музей, на второй — в хранилище, а на третий — и вовсе в склад вонючей картошки да прогнившего беляловского лука?! С этим отец Иоанн никак не мог смириться.
Он увещевал свою гордыню, он понимал, что Храм без людей — не Храм, но где эти люди, о Боже?! Зачем же Ты создал столь совершенной веру свою, что мир погрязает в безверии? И разве попрание этой веры, жизни его, положенной на восстановление — это смирение гордыни?! Мучился отец Иоанн духом, а потому всё оттягивал тот час, когда Храм заблистал бы в могучем совершенстве, как во времена Апостола Фомы по прозвищу Близнец…
Нет, не верилось отцу Иоанну, что с завершением Храма подземного завершится восстановление Храма Небесного, не верилось… Казалось, дух самого Фомы Неверующего витал над отцом Иоанном, углубляя его сомнения.
Отец Иоанн ещё в бытность свою благочинным в Исаакиевском Соборе, ещё в юности своей, когда цвела русская философско-богословская мысль, размышляя о природе веры, с хладеющим ужасом осознавал, что опыт чужой веры — незначим, что вера — это ощущение, переживание глубоко внутреннее и несказуемое — именно потому веры складываются с чужих слов, на то и несовершенные, предающие и мучащиеся вослед апостолы, дабы устанавливать догмат. Сократу нужен Платон, Христу — апостолы и евангелисты, Мухаммаду — халифы. И вот, занимаясь историей апостолов более чем историей самого Христа, отец Иоанн избрал не откровенного предателя и антихриста — Иуду, не предсказанно-отрёкшегося от Иисуса — любимого Петра, не велеречиво-восхищённого соименника своего — Иоанна — они и впрямь были предсказуемы в своих деяниях, диктуемых жизнью и смертью Христа, нет, избрал он к пытливому изучению Апостола Фому Неверующего по прозвищу Близнец. Именно к нему, сомневающемуся в очевидном и не верующему впредь своего опыта почуял близничье сродство отец Иоанн.
В «Богословских Записках» он опубликовал две статьи, основанные на апокрифах и житии Святого Фомы, отправившегося после Воскресения Господня в Гирканию и Индию. Неверие в догматы, не прощенное высокоположенными соборными чинами и стало причиной высылки отца Иоанна на Соловки, хотя поводом был избран, напротив, его ортодоксализм. Там он и познакомился с неким Магмудом-Гаджой — нет, не богословом, но образованным мусульманином, и с неистовым удивлением обнаружил, что жития пророков имеют свои версии в Исламе. Там он слушал чудные рассказы то о Ноевом Ковчеге, где кобель решил размножаться с сукой, но оповещённый кошкой Ной не позволил Ковчегу пойти ко дну от приплода. Да только вот с тех пор и длится история кошки с собакой, как и стыдливые глаза псов — глубокомысленно заключал Магмуд-Гаджа свой рассказ. Все эти истории были столь диковинны, что отец Иоанн мало-помалу стал расспрашивать Гаджу и о своих апостолах. И вот тогда Магмуд-Гаджа, основываясь на читанных им некогда древнеуйгурских христианских книгах, рассказал ему об апостоле Фамусе, дошедшем до Оксуса и Яксарта, и даже где-то заложившем храм своей веры…
Это и предрешило судьбу отца Иоанна. Ночами, при свете скрипящего барачного фонаря, посаженного, как и всё здесь — в железную клетку, отец Иоанн учил завихрушки арабского и древнеуйгурского письма, пересказываемые ему по памяти Магмудом-Гаджой. Так и остались в его памяти пружинка с отогнутым назад хвостиком как «аш», а гарпунистая иголочка как «и». Махмуд-Гаджа ввёл его в мир диковинного народа — уйгуров, которые истово верили во все религии — от шаманизма и до буддизма, переводя на свой язык и «Алмазную Сутру», и покаянные молитвы манихеев, и христианские Евангелия…