Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Железная дорога
Шрифт:

Они никогда не заводили полей вблизи Гиласа. Они уезжали в те края, о которых знали лишь старшие братья и сёстры, уже проходившие географию, а для остальной малышни всё было одно и маняще-нездешне: Кубань и Куйлюк, Самараси [85] и Политотдел, Шават и колхоз Свердлова. Никто никогда не видел, как они работают. Гилас знал в них, идущих шумными мужскими шеренгами, выворачивая до отказу ступни и бёдра, да размахивая руками с закатанными до костистых локтей чисто-голубыми китайскими рубашками, лишь победителей.

85

Самараси — плоды. Мальчик долгое время считал это слово — первым выученным корейским словом, хотя впоследствии догадался, что другое название этого колхоза — Ленин

йули — Путь Ленина — есть всего лишь первая часть полного названия — Ленин йули самараси — Плоды пути Ленина, так что долгое время эти самые плоды доставались в сознании мальчика корейцам.

Они даже и торговать не торговали в Гиласе. Старушки-туземки в отсутствие праздношатающихся по улицам и чайханам Борисов, Василиев и Геннадиев, юрко шныряли в самый конец улицы Папанина к Вере, Любе или Наде, а потом всю зиму сидели на базаре, приторговывая самим же корейцам луком, рисом или перцем.

Но только не чимчами. Чимчи! Эта горькая корейская капуста с её натянутыми, скрипичнобелыми прожилками, перехваченными жгуче-красным перцем там, где начинается зелень капусты, ах это собрание всех корейских запахов, растапливающих своим огнём даже зимний пар, идущий изо рта подзывающих на базаре кореянок — этот взрыв, выворачивающий наизнанку мальчишечьи языки — словом, чимчи — другое название корейцев, их символ и эмблема — разве могли торговать ею русские или узбеки, татары или бухарские евреи? Каждому своё: Акмолин водит маневровый тепловоз, Кучкар-чека затапливает чайхану, Закия-аби моет и чешет шерсть, Юсуф подбивает каблуки, и даже Озода командует базаром с позволения Оппок-ойим, но чимчу продают только кореянки: Вера, Надя, Люба.

Правда, чимчой они торговали тогда, когда их мужья уже не выходили на улицу. То было некое межсезонье — январь, начало февраля — самое неуютное время года в Гиласе. Сидели они по своим домам, раздавшие, видимо, прошлогодние долги, спустившие остатки денег в чайханах да на разом-всеми-купленные-телевизоры — один год, мопеды — другой, холодильники — третий; сидели по домам, смотря телевизоры, протирая мопеды или хлопая дверьми холодильников, хотя сиротливые старики-туземцы в чайханах поговаривали, что у них началась самая крупная игра — вон, по ночам собираются то у Геннадия, то у Владимира, то у Михаила, дескать, свет горит до утра.

Тогда же они забивали и свиней. И на жёлтой промёрзшей траве тугаёв, там на берегу Солёного, давая подсветку мёрзлому дальне-полевому закату, полыхали разом несколько купленных-в-этот-год-паяльных-ламп…

Говорили, что они едят собак — мол, предохраняет от туберкулёза, поскольку им всю жизнь приходится ходить босыми по колено в воде, говорили, что в феврале, перед отъездом туда на «Поле»: Кубань или Куйлюк, Шават или Самараси, они занимают денег под осенний процент то у Толиба-мясника, то у Сотибалды-домкома, но больше всего у Оппок-ойим, говорили ещё… словом, много всякого, но к этому времени они как-то разом и незаметно все уезжали, разъезжались. И пацанва оставалась до самой поздней осени с их детьми как заложниками: Лаврентиями и Эммами, Виолами и Русланами, Артёмами и Офелиями.

Глава 31

Директором музыкальной школы Гиласа был человек по имени Севинч, а дирижёром гиласского пионерско-профсоюзного духового оркестра — другой человек по имени Согинч. По странной прихоти природы один из них был глух на правое ухо, а другой — напротив, на левое. Правда, оба они вышли из одного — самарасийского детдома, куда попали несмышлёнышами в ту эпоху, когда отцов раскулачивали, а матери сбрасывали паранджу, так что присматривать за детьми было некому, кроме как самому государству, которое само же уже присматривало и за отцами-матерями сирот. Оно же дало им эти духовые имена и приучило к маршевой музыке. Да так, что позже, когда Севинч был уже директором музыкальной школы и школьный камерный оркестр сыграл на просмотре квартет Бетховена за 9 минут, директор поморщился и сказал:

— Очень вяло и долго. Давайте, то же самое, но за три минуты!

И вообще, ему казалось, что в афише следует бы написать «Бетховин», а не «Бетховен», ведь «Бородин» же и «Глинка», а не «Бороден» и «Гленка»!

Но это было в конце его жизни, о чём речь ещё впереди. А тем временем, не это было главным в их жизни. А главным в их жизни было то, что эти самые их жизни, начиная с детдома, шли как две рельсы одной железной дороги, накрепко присобаченные одна к другой. А ещё детдом им дал чувство во всём быть непременно первым, поскольку в столовой котёл, равно как и в библиотеке каждый учебник

или в туалете очко — всё было единственным, а потому их достигал тот, кто достигал их первым. Хотя бы «карабкаясь по каменистым тропам» как было написано от Маркса в коридоре, или же бежа по рогам своих собратьев, как было нарисовано в уборной.

Так вот, Севинч собирал больше краснобумажных звёздочек в конверте за каждую полученную «пятёрку» — их у него набралось больше, чем астрономических звёзд на видимом небе, но золотую медаль получил Согинч, потому как в выпускном сочинении переложил поэму «Мцыри» на «Сталина», да так ловко, что когда Сталин боролся ночью с барсом, то в этом зверином облике проступали поочерёдно и Гитлер, и Бухарин, и Радек, и Троцкий, а однажды даже — враг народа Акмаль Икрам. А сколько слёз было пролито приглашённой на экзамен от профкома поварихой тётей Тоней, от полноты и пучеглазия, а еще из-за любви к крупам получившей кличку «Крупская», когда Сталин обращался со словами признания к Ленину, а через него к бессмертному Марксу:

Старик, я думал много раз, что ты меня от смерти спас…

Но вот в высшую школу музыки и искусств, куда они оба были направлены добровольцами по послевоенному комсомольскому набору эпохи возрождения и реконструкции, старостой курса дирижёров-хоровиков избрали Севинча, за то, что тот отличился на сборе макулатуры, сдав государству все свои детдомовские картонные звёздочки в количестве полученных за две пятилетки пятёрок.

Тогда Согинч написал, что называется, оперу, что половина курса под началом старосты — безродные космополиты, поменявшие фамилии на псевдонимы, а национальность на профессию. В итоге Севинч с этой половиной курса был вынужден депортироваться станция за станцией по казахским степям и далее в сторону Сибири от этого оперуполномоченного то ли в Ейск, то ли в Бийск, то ли еще в какой-то Ебийск, где и получил почётную кличку — Моисей.

Так их односкорлупные жизни будто бы разошлись.

Севинч в этом Ейске или Бийске, как кошка, отвезённая далеко от дома, вдруг обнаружил феноменальную память: стоило ему хоть раз увидеть партитуру, будь то разрешённого Баха или запрещённого Стравинского, равно как публикацию кремлёвского отчёта о суде над Берией или секретный доклад Хрущёва — всё это ложилось такт за тактом, фраза за фразой, параграф за параграфом на названия железнодорожных станций, которые неискоренимой тоской запечатлелись в памяти Севинча, начиная от Салара — через Гидру — Радиоузел — Шумилова — Гилас — Кирпичный — Санаторную — Сары-Агач — Джилгу — Дарбазу — Ченгельды — Арысь и так дальше до самого финального аккорда или приговора, пригвождаемого к этому самому Ейску или Бийску.

В те годы их народный симфонический оркестр стал широко гастролировать как по стране, так и по Европе, показывая как наша глубинка играет их то Малера, то Хиндемита, то Берга, то Штокхаузена, и вот когда после Первой Премии в Милане за забытые в Национальном Архиве, но сфотканные на раз памятью Севинча произведения Палестрины, оркестр возвращался в свой Ейск или Бийск через Париж и Вену, его первая Скрипка — Ёся Леви-Соловейчик повёл Севинча на званый ужин к своему дальнему родственнику Клоду Леви-Страусу, который как оказалось, занимался мифами каких-то то ли ирокезских, то ли карокезских племён, и когда Севинч, занятый за беседой разложением в уме очередной симфонии родного Бетховина по железнодорожным станциям, начиная от Салара, в коий стучалась судьба: «Та-та-та та-а! Та-та-та та-а!», вдруг заметил, что только от станции Челкар и до станции Эмба эти самые мифы расходятся с музыкой, взбудораженный Леви-Страус всё это аккуратно записал и через три года выдал это за всемирное открытие. И даже отказ Ёси Леви-Соловейчика от сырых устриц в пользу вареной картошки использовал этот родственник в названии своей нашумевшей книги!

Увы, Леви-Страус снял лишь поверхностный слой феноменальной памяти Севинча, ведь будь он повнимательней тогда в Париже или же приедь пару раз к своему сородичу в этот самый Ейск или Бийск, он бы разложил весь мир на изоморфные структуры, ведь, скажем, в том самом Гиласе разворачивалась тема у Шостаковича и раскручивал своё красное колесо Солженицын, «Хамса» Навои сплеталась с «Маленькими трагедиями» плюс «Медным всадником» Пушкина, Нагорная Проповедь смыкалась с Сурой «Ёсин», а морфология сказки сочеталась со схемой родственника второй скрипки оркестра — Музы Якобсон — Якобсона Романа, с которым Севинч виделся мельком — всего-то на эту схему — в Праге, в каком-то кружке беглых интеллигентов.

Поделиться с друзьями: