Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность
Шрифт:
– Все равно, – упрямо сказала Рая, разглядывая мои ступни и те части ног, что торчат из коротких штанов, тщательно смазывая каждую царапину.
Наконец она закончила лечение, поднялась и победно улыбнулась.
Я чувствовал себя очень неуютно от этого ее старания. Во-первых, это не первые мои царапины, бывало и хуже; во-вторых, до сих пор со мной не случилось ни заражения, ни столбняка. В лучшем случае, ранка посыпалась свежей золой или к ней прикладывалась паутина, – тоже очень помогает.
– Спасибо, – сказал я и заторопился: а то ей в голову придет еще что-нибудь, а мне еще идти и идти.
Рая проводила меня почти до моста. Мы стоим, смотрим по сторонам. Надо что-то сказать, но слова на
– А ты домой приезжаешь? – спросил я, потому что ничего больше придумать не мог. – Или все лето здесь?
Она молчит, точно я задал ей задачку из десятого класса, и тоже ковыряет дорогу, но носком кожаного тапочка, иногда выстреливая в меня чернотой своих глаз из под соломенной шляпы. Потом тихо спрашивает:
– А ты хочешь, чтобы я приехала?
Честно говоря, я не знаю, что ей ответить. Но ведь не скажешь, что не хочу. И даже, что мне все равно, тоже не скажешь.
– Хочу, – говорю я, преодолевая себя.
В ответ она хохотнула, коснулась вдруг кончиками пальцев моей руки, повернулась и побежала по дороге, разбрасывая по сторонам загорелые ноги, мелькая черными трусиками. Потом остановилась, оглянулась, помахала рукой и крикнула:
– Я прие-еду-ууу!
И скрылась за поворотом.
Глава 18
– Ну, – сказал папа, кладя мне на плечо свою тяжелую руку, – будь в доме за старшего. Я на тебя надеюсь.
Поднял чемодан и вышел из дому. Мы с мамой и сестренкой пошли за ним следом. Мама, отворачиваясь, украдкой вытирала глаза платком, Людмилка хныкала. Я не понимал, отчего мама плачет, если папа приедет в Ростов, устроится на работу, найдет квартиру и заберет нас к себе. Правда, мне не хочется никуда из Адлера уезжать, но папе ведь надо работать, не все же время ему строить дома для армян, прячась от милиции. Это не по-советски и вообще нехорошо. Да и мне, честно говоря, надоело таскаться в горы за кукурузой, основной нашей пищей. А в Ростове – там, надо думать, хлеба хоть завались, есть американские подарки и многое другое. Потому что, когда папа работал на заводе в Константиновке, все это у нас было. И квартира тоже.
У калитки мы с Людмилкой остановились, а папа с мамой пошли дальше. Едва они скрылись из глаз, Людмилка убежала на море, где она проводит все дни напролет, прибегая лишь поесть, а я вернулся, взял тяпку и принялся окучивать картошку.
«Это даже хорошо, что папа уехал, – думал я. – А то узнал бы, что я остался на осень по математике, выдрал бы меня, как сидорову козу. А с другой стороны – плохо. Вдруг он до августа вызовет нас в Ростов, а мне переэкзаменовка только в августе. Что тогда?»
Но я решил не думать о том, что будет потом, потому что… что будет, то и будет. Я и про «сидорову козу» тоже не думал, а мама подумала и сказала, что папе говорить пока не стоит. Возможно, она знала, что он уедет этим летом…
А мне теперь два раза в неделю надо ходить в школу на дополнительные занятия. Ничего, как-нибудь осилю я эту математику: не дурак же я окончательный. И все дело в моей отвратительной памяти. Иную теорему зубришь-зубришь, а толку никакого, то есть я понимаю, как она и что, но формулировка – ее же надо знать назубок, а вот с этим у меня полный швах.
И на душе как-то скверно. И оттого что на осень, и оттого что уехал папа, что дни идут и идут, а Рая почему-то не приезжает. И это мне почему-то не дает покоя. С утра я прислушиваюсь, не зазвучит ли за ручьем ее звонкий голосок, сам насвистываю какую-нибудь мелодию, слышанную по радио, но на свист мой никто не откликается.
Странно: раньше было все равно, где она и что с нею, а тут вот – на тебе. Неужели втюрился? Нет, этого не может быть. Просто мне скучно, мои одноклассники заняты своими делами,
даже Герка Строев заглядывает редко, на море я хожу либо ранним утром ловить бычков, либо тогда, когда штормит. А купаюсь я в нашем ручье, занимаюсь на турнике и с десятикилограммовой гирей, чтобы к новому учебному году поднабраться сил и обзавестись мускулами.Ну и, конечно, книги. В адлерской библиотеке я один из самых читающих читателей, даже библиотекарша это отметила. А читаю я все подряд. И прочитал уже почти все не только для своего возраста, но и многие взрослые книги, даже кое-что из Мопассана, которого, оказывается, читать мне еще рано, но библиотекарша сказала, что если не по возрасту, то по своим знаниям я давно обогнал свои годы. Поэтому мне можно читать все. В том числе и книги по философии, на которую последнее время меня потянуло. А потянуло исключительно потому, что где-то я вычитал, будто бы занятие философией развивает образное мышление и способность к анализу. Зачем мне это надо, я еще не уяснил, но почему бы, действительно, не иметь такое мышление и такую способность? В жизни все пригодится. А сказать на уроке истории, что Гегель по такому-то поводу сказал то-то, а римский историк Аппиан нечто противоположное – так у нашей исторички глаза на лоб полезут. Шутка ли: все такие балбесы, а один из балбесов чего-то там про Гегеля и Аппиана.
Но это я так – мечтания. Когда голова ничем не занята, то непременно в голову лезут всякие умные мысли.
Пройдя два ряда картошки, я иду к ручью, набираю в ведро воды и выливаю себе на голову. И еще раз, и еще. Сразу становится прохладно. Обтершись полотенцем и выкрутив трусики, забираюсь в сарай, ложусь головой к открытой двери и раскрываю томик Гегеля: пока дополнительные занятия по математике не начались, можно почитать что-нибудь и не математическое.
Я ни черта не понимаю из того, что читаю, буквально ни одного слова, точно книга написана не по-русски, но продолжаю упорно скользить глазами по строчкам, надеясь, что рано или поздно понимание придет ко мне само собой. Во всяком случае, уверен, что что-то во мне от этого чтения останется, что-то полезное, что пригодится в будущей жизни. Ведь всегда так: сперва ничего не понимаешь, а потом вдруг в голове наступает просветление – и все становится ясным, как божий день…
Кстати, «божий» – это я употребил для красного словца. На самом деле в бога я не верю: и потому, что его нет, и потому, что пионер, а пионерам в бога верить стыдно. Вот я вычитал у одного философа… – не помню, как его звали – … что бог есть познание. И началось оно с того, что несуществующий бог будто бы выгнал не существовавших на самом деле Адама и Еву из придуманного невежественными людьми рая, в результате чего им пришлось в окружающем их мире разбираться самим, что можно есть, а что нельзя, то есть познавать мир, будто бы созданный богом, следовательно, познавать самого бога. А познание бога превращает бога в непознанную до конца вещь. Представить все это трудно, потому что на самом деле не было ни бога, ни Адама с Евой, а были человекообразные обезьяны, до обезьян другие животные, то есть философ этот философствовал на пустом месте. Но тут, надо понимать так, что важно не то, что есть, а как ты об этом рассуждаешь.
Вот я, например, рассуждаю о Рае, которая не едет и не едет. Может, она просто так сказала, что приедет – из вежливости. Или пошутила. Ей, небось, и там хорошо. В сущности, и мне без нее тоже не так уж плохо, но она существует в том доме у дороги, где мы пили чай с медом и пшеничными лепешками, у нее такие большие… ну, не то чтобы очень, но все-таки… и очень черные глаза, о которых преподаватель рисования Николай Иванович говорил, что большие глаза у женщин – омуты для мужчин и приманка для художника… К тому же она уже носит лифчик… у нее черные трусики… и она так обрадовалась, когда я сказал, что думал, почему ее нет и куда она девается на лето – и сердце у меня начинает гулко стучать у самого горла.