Жестокая конфузия царя Петра
Шрифт:
Все ждали: не скажет ли ещё чего царь. Но Пётр замолчал. Ночь всех укрывала и поощряла к молчанию. Ибо молчание — душа ночи, её призыв.
— Всё гордыня, — наконец вымолвил царь. — Гордыня! Опасались, что турок согласие выманит да за слабость почтёт. А нам должно было о выгоде своей заботиться. Во всякой гордости чёрту много радости. Гордый покичился, да во прах свалился. Теперь локти кусать будем, да поздно, поздно. Я не вас — себя укоряю, — поспешно прибавил он. — Соизволения моего не на важное ожидайте, ибо важное есть наш общий государственный интерес. О важном совместно трактовать надобно. Я себе всё более в укоризну говорю.
Теперь,
Нет, превыше всего почитал он здравый смысл и благоразумие. Никто не мог упрекнуть его в бессмысленном, злонамеренном либо вредном деянии. Он повсечасно, повседневно заботился о благе государства, интересе отечества.
Ныне Пётр испытывал нечто вроде смущения оттого, что упустил, недосмотрел и поставил на опасную грань — грань риска и себя, и своё войско, и своих приближённых. Теперь ничего иного не оставалось, как набраться мужества и воодушевить всех, кому предстоит победить или умереть.
В нём всегда доставало здравого смысла и трезвого расчёта. Он говорил себе: шесть тысяч гвардии стоят шестидесяти тысяч турок. Ну пусть тридцати тысяч! А ведь есть ещё более тридцати тысяч остального войска. Каждый стоит трёх турок и татар. Стало быть, выходит, сто двадцать тысяч российского войска против двухсот тысяч турок и татар. Ежели ещё учесть, что мы столь далече от своих пределов, а турок, можно сказать, у себя дома, то поневоле усумнишься.
Надёжна гвардия, надёжны дивизии Вейде, Репнина, Аллартовы драгуны, полки Чирикова... Однако же мало их, мало. Пятеро турков и татар на одного российского солдата. Полуголодного, истощённого, обросшего грязью. Кабы поближе к дому, управился бы, может, и с пятью. А в эдакой-то дали, где всё чужое, где трава вся посохла, хлеба да и деревья обглоданы саранчой.
Отвергли мировую, а теперь уж не воротишь. Задним умом-то крепки, а передний отказал. А он-то, царь-государь, тоже хорош. Это ему быть прозорливцем должно!
«Кампания сия может быть проиграна, — размышлял он уныло, — ибо всё к тому идёт». Негоже наперёд духом пасть, николи прежде у него такого не бывало, чтобы он помышлял не о виктории, а о сколь-нибудь достойной ретираде.
Но как можно о ретираде, коли весь крещёный мир на тебя с надеждою и верою взирает?! Коли ты столь тяжкий путь проделал с упованием на Господний промысел да на славу российского воинства, столь много побед одержавшего...
Пётр выругался — громко и смачно. За себя и за всех. Все кругом виноваты. Да теперь поздно локти кусать. Надобно воодушевиться да и идти напролом.
Он зевнул — протяжно и с подвыванием. Устал за день от всякого многого, прежде всего от беспокойных дум. Погрузиться с головою в сон, может, он всё скроет.
— Вы свободны, господа, — сказал в темноту, ибо господ кругом, казавшихся тенями, было немало. — Ступайте спать. Утро вечера мудренее.
Уснул тотчас же — стоило положить голову на подушку. Но среди ночи вдруг пробудился, словно кто-то растолкал либо труба внутри протрубила. Час был неурочный — близ двух.
Пётр долго лежал, дожидаясь сна. Но сна не было — отлетел напрочь. Надоело ворочаться. Он поднялся и, перешагнув через храпевших у порога денщиков, отправился в свой «гарем» —
на половину царицы.— Катинька, — вполголоса позвал он, не очень-то надеясь, что с первого раза пробудит Екатерину. Но сон её был по-женски чуток, как бывает он чуток у матери либо у любящего существа.
— Ай, — откликнулась она ещё сонно. Но тут же встрепенулась. — Вы, государь-батюшка? Ступайте ко мне.
Она была вся тёплая, мягкая, вся какая-то успокоительная и уютная — и Пётр на мгновенье забыл, зачем он здесь. Руки её тотчас обвились вокруг его шеи.
— Государь мой, батюшка, господин великий, иди ко мне, иди, — приговаривала она жарким шёпотом. — Позабудешь заботы — сниму их, сниму, как не снять, бесценный мой, царь вечный, повелитель, — частила она, уже вся готовая к ласкам, уже как бы и не спавшая. — Знаю, томит тебя, многие докуки томят. Иди же ко мне, иди, — она обвилась вокруг него, словно вдруг стала с ним вровень, в целую сажень, тело её обжигало, оно было гибкое и какое-то бесконечное, и не две руки, а по крайности четыре, казалось, обнимали и смело захватывали себе всё с любовной бесцеремонностью, всё сильней и сильней возбуждая его.
— Войди в меня, войди, Богом создана для тебя, для твоего удовольствия, владыка мой, всё во мне для тебя...
Она ластилась и стонала, дыша всё учащённей. Наконец их дыхания слились в одном долгом и немыслимо сладостном выдохе, и тела сотряслись в конвульсии.
— Ну! Ты! — выдавил Пётр и отвалился. Он долго не мог отдышаться. Женщина терпеливо ждала, покамест её повелитель не обретёт ровное дыхание. Ждать пришлось долго.
Екатерина догадывалась: не для любовной утехи пришёл к ней царь среди ночи. Искал утешения от тяжких дум и забот.
— Томило меня, — наконец выговорил он. — Сна не стало. Боюсь, матушка, сбудутся мои худые предвестья.
— Те предвестья нечистый наслал, — торопливо заговорила она. — Он, окаянный. Не пускайте его к себе, государь мой. Гоните и забудьте!
Она уговаривала его, как мать уговаривает дитя — не бояться страхов, темноты, быть разумником, давать отпор забиякам.
Пётр невольно улыбнулся — столько горячности и истовости было в её уговорах.
— Отводишь от меня докуку. И впрямь полегчало. Искушает меня нечистый. Верно говорят: пусти чёрта в дом, не вышибешь и лбом. Он это, он напустил на меня гордыню: пошто не согласился на замирение с турком.
— Батюшка царь, господин мой, — со страстью проговорила Екатерина. — Мнится мне, то искушение миром нечистый наслал. И не собирался на самом-то деле турок мириться, иначе не единожды гонцов своих бы заслал. От нечистого то искушение было, от него, окаянного! Осените себя крестом, повелитель мой.
И, подавая ему пример, она трижды осенила себя крестным знамением. Пётр покорно последовал ей. Эта литвинка приняла православие с той же истовостью, с какой отдавалась ему. В ней словно бы ничего не осталось от лютерки, словно бы всё научение пастора Глюка стёрлось как след на воде.
— Точно знаю: одолеем мы нечестивца, с мыслию о Полтаве добудем викторию.
— Что толку поминать то, что давно ушло и в реке забвения сплыло, — отозвался он. — Далече мы от наших пределов, и нету нам должной помощи.
— И Полтава была далече от пределов, — резонно возразила Екатерина, в который раз удивив его своей находчивостью.
Да, он сделал единственно верный выбор! Его царица была под стать ему. Она была разумна, утешлива, скромна, легконога, храбра, вынослива, быстра и находчива.