Живая душа
Шрифт:
— Мы были рядом, — сказал Воронин. — Огонь уже начался, но мы были рядом.
— Подумайте. Вспомните.
— Мы были рядом. Может, Николая ранило первого? Да нет же…
— Да, его ранило. Вероятно, после вас.
— Он сам выбрался?
— Звал на помощь, его подобрали.
— Непонятно…
— Вот и я не могу понять. Шумков, если звал на помощь, сознания не потерял. Он должен был вас увидеть. И потом — друзей не бросают на поле боя.
— Не знаю, как это вышло.
— Вот я и прошу вас — подумайте. Жаль, если вы будете путано отвечать на вопросы.
— Но я на самом деле не знаю, как это вышло! — сказал Воронин.
— Вы не оспариваете показаний Шумкова?
Воронин ответил без промедления:
—
— Что же получается?
— Значит, он не видел, — сказал Воронин. — Никто не видел. И подтвердить мои слова некому.
— Шумкова можно вызвать на очную ставку.
— С фронта? Или он в госпитале?
— Он уже дома. В родном вашем поселке…
Теперь Воронин задумался. Чуть покачивался взад-вперед, неловко сидя на краешке стула.
— Не надо, — наконец сказал он. — Будет трибунал, я отвечу, как смогу. А то получится, что мы Шумкова подозреваем.
Подполковник Кабанов с интересом смотрел на Воронина и думал, что этот человек нравится ему все больше и больше. Наверняка он говорит правду. Теперь надо ее доказать. Пусть это не входит в компетенцию Кабанова, но подполковник все-таки доберется до неопровержимых свидетельств. Ведь существует где-то боец, который вытащил Шумкова из боя. Шумков говорит, что бойца тоже отправили в госпиталь. Значит, надо отыскать и госпиталь, и бойца, и размотать всю ниточку… Он сделает это.
Забренчал телефон. Из аппаратной сообщали, что абвер снова вышел на связь. И, судя по всему, надо немедленно тащить к передатчику «фукса» — наступает его время. Время следующего этапа операции.
— Вы нам очень помогли, Воронин… — сказал Кабанов. — Спасибо.
Они пожали друг другу руки. Торопливо шагая к аппаратной, Кабанов подумал, что вот и этому молодому лейтенанту, Александру Гаевичу Воронину, тоже довелось узнать, почем фунт лиха. И Воронин тоже выстоял. Пожалуй, ему было не легче, чем Ткачеву. У того все-таки были подготовка, профессиональный опыт. А у Воронина ничего этого не было. Простодушный, честный, порядочный человек. Слишком доверчивый даже. И вот — выдержал схватку с фашистским абвером. Здесь же, в кабинете Кабанова, сидел смущенно, виновато, будто укорял себя в чем-то, будто сделал меньше того, что ему полагалось.
Отличные люди у нас.
В аппаратной лейтенант Ракин строчил карандашом, выводил в блокноте колонки цифр: Клюге разговорился вовсю…
Ткачев не подвел и в последнюю свою, смертную минуту. Ничего не забыл.
В середине июня месяца оберст Клюге вновь слушал пение мальчиков из «Томанерхора».
Вернувшись домой в свою холостяцкую берлинскую квартиру, Клюге устроил себе маленький праздник. Настоящий ужин, настоящий кофе, настоящий ликер. И музыка.
Клюге включил первоклассную радиолу «Блаупункт», вынул из бумажного конверта тяжелую, из стопроцентного шеллака, дорогую и редкую пластинку, бережно опустил ее на вращающийся бархатный диск. Зашелестела игла, — едва уловимо, как медленный вздох, — вступили голоса, зазвенели стеклянно, раздвигая стены комнаты.
«…На крыльях веры моей поднимаюсь в горние выси…» Слушая это пение, можно поверить в бессмертие.
Во времена кантора Иоганна Себастьяна Баха людей сжигали на кострах инквизиции. А мальчики пели. Теперь людей сжигают в специальных печах, душат в газовых камерах — сотнями тысяч, миллионами. А мальчики поют.
Самих мальчиков теперь превращают в «блютконсервы», выкачивая из них кровь. Оберст Клюге это видел. И он сам обрекал их на смерть, если требовали интересы рейха, — тысячи мальчиков, если вдуматься, умерщвлены его руками. А мальчики все поют о бессмертии и будут петь.
Не надо об этом размышлять, сказал себе Клюге. Не надо. Особенно в праздник. Повторим изречение мудрых: делай, что должно, и пусть будет, что будет…
Клюге всегда делал, что должно. И теперь сделал. Вчера отправлен третий,
последний десант, многомесячная работа завершена. Отто Клюге вложил в нее все знания, весь ум, все вдохновение. Большего сделать нельзя. И пусть теперь будет, что будет.Пели мальчики.
Клюге не знал, что сегодня на рассвете самолеты, посланные к Архангельской дороге, к местечку Няндома, уже не вернутся, потому что советские истребители заставили их совершить вынужденную посадку. Десант ликвидирован.
Клюге не знал, что уничтожен и второй десант, отправленный позавчера на Ухту.
Клюге не знал, что в первом десанте, наиболее отобранном и проверенном, был советский разведчик Ткачев.
Клюге не знал, что на речном берегу диверсантов встретит бывший заключенный Бутиков и умрет, но не станет предателем.
Клюге не знал о существовании Матвейчука, Лазарева и всех тех, что полегли у Каменного ручья, но победили.
Клюге не знал, что вскоре адмирал Канарис, узнав о провале операции, разжалует его и подпишет приказ о расстреле.
И Клюге не знал еще, что в недалеком будущем — меньше чем через два месяца — над Москвой вспыхнут соцветия первого победного салюта.
Он слушал музыку. Мальчики, которых, может быть, уже не существовало на свете, пели о бессмертии.
«Нина, здравствуй!
Ты, наверно, очень удивишься, когда получишь это письмо. Оказывается, не пропал я без вести, а был недалеко от тебя. Посмотри на штемпель.
Не удивляйся, что долго тебе не писал и не заехал домой, чтобы вас повидать. Так уж получилось. Придется не один вечер рассказывать о моих приключениях.
Надеюсь, что все-таки расскажу. Сейчас возвращаюсь на фронт. Ждите писем уже оттуда.
Все время о вас думаю, родные мои. Обнимаю крепко.
Авторизованный перевод Э. Шима.
РАССКАЗЫ
КОНО СЕМО
Умер Коно Семо. Собрался, говорят, топор поточить бруском, присел на лавку и умер.
А я совсем недавно видел его, когда приезжал в деревню. Думал, что он еще долго проживет. Да вот ошибся — о чужом здоровье трудно судить.
Рассказывают, что всем селом провожали его в последний путь. Люди от мала до велика шли за гробом — по деревне, по дороге к Травяному ручью. Там, в сосновом бору, наше кладбище.
Коно Семо — или по-русски Семен Кононович — не был мне родственником, не был крестным отцом. Но услышал я про его смерть, и будто ударили меня. До сих пор, как вспомню, что нет больше дяди Семена, будто в дремучем лесу один остаюсь — до того мне тоскливо и жутко.
Спасаюсь от горя тем, что вспоминаю Коно Семо живым. Это не трудно. Я ведь хорошо знал его. Вот он — глядит на меня светлыми, цвета дресвы глазами, глядит все внимательней и теплей, и я замечаю, как появляется на его лице улыбка, как растягивается в стороны широкий нос, как подымается его грудь, похожая на выпуклый берестяной лоток. Коно Семо что-то собирается вымолвить, но прежде поправляет на голове самодельную шапку-ушанку с козырьком, которую носит зимою и летом, поправляет свой топор, подвешенный к поясу на железной скобочке и поблескивающий чистым, аккуратно заточенным лезвием…