Живым не верится, что живы...
Шрифт:
«А некоторые живьем дети горели, которые малы, — их даже не стреляли. Ой, я и не припомню, сколько нас побили в наших Переходах».
И так на каждой странице этой книги. На каждой странице льется кровь — детей, женщин, стариков. Льется потоками — не в переносном, а в самом прямом буквальном смысле слова. На каждой странице убивают из автоматов, пулеметов, пистолетов безоружных, беспомощных, ни в чем не повинных людей, как некогда говорили, мирных жителей, бросают в них гранаты, сжигают живьем. На каждой странице рассказывается о том, что находится за пределами человеческого воображения.
И рассказывают об этом чудом уцелевшие, вставшие из могил — расстрелянные, истекавшие кровью, но не убитые, задыхавшиеся в дыму, обожженные огнем, но не сгоревшие, коченевшие от стужи, обмороженные, но не замерзшие…
Четыре года Алесь Адамович, Янка Брыль, Владимир Колесник ездили по деревням, разделившим судьбу Хатыни, и записывали
Когда-то, в первые дни мира, в июне сорок пятого года, Илья Эренбург писал: «Недавно Франция отметила трауром годовщину уничтожения Орадур-сюр-Глан. Президент Бенеш выезжал на пепелище Лидице. Я думаю о наших Орадурах, о наших Лидице. Сколько их? Если пойти от Москвы на запад, к Минску, или на юг, к Полтаве, или на север, к Ленинграду, увидишь повсюду развалины, пепел, могилы и, сняв шапку, больше ее не наденешь. И повсюду уцелевшие жители будут рассказывать о том, как качались на виселицах старики, как матери пытались спасти младенцев от палачей, как горели дома с живыми людьми».
Тогда еще не были известны цифры. Да и сегодня у всех на памяти Хатынь, она стала символом, а ведь сел, в которых фашисты уничтожили жителей, было в Белоруссии шестьсот, — шестьсот Орадуров, шестьсот Лидице. Всех жителей — грудных детей и глубоких стариков, мужчин и женщин. А сами деревни сожгли.
Шестьсот Хатыней… Впрочем, я боюсь в этом случае цифр. Боюсь, не начинаем ли мы с годами — по мере того как отдаляется от нас война — невольно воспринимать ее прежде всего как некую статистику (численность войск, процент потерь, количество выпущенных и уничтоженных танков и самолетов и т. д. и т. п.), как описание сражений, в которых участвовали десятки, а то и сотни тысяч людей? Спора нет, все это необходимо было выяснить и нужно знать… Но при этом надо иметь в виду: масштаб истории таков — ничего здесь не попишешь, — что она не может запечатлеть бой за деревню Борки и ту карательную экспедицию гитлеровцев, которая уничтожила деревню Хвойню. Никакая статистика — надо снова напомнить об этом — не откроет нам, что чувствовала женщина, на глазах которой в ее хате убили ее детей и родню, а она лежала на полу в их и своей крови… Или переживаний недострелянного мальчишки, которому довелось провести несколько часов в яме, ставшей братской могилой, рядом с убитыми отцом и матерью… Только услышав их рассказ, можно понять по-настоящему, что это была за война, против кого и за что мы сражались.
В ста сорока семи деревнях побывали белорусские писатели, разыскивая свидетелей. Мало их осталось — в некоторых, даже больших селах после того, что оккупанты называли «акциями», «экспедициями», «фильтрацией», «операциями», не уцелело ни одного человека. Это не были эксцессы, вспышки жестокости, а именно «операции», планомерно осуществляемые, тщательно подготовленные, продуманные в подробностях (кстати, в «акциях» иногда участвовали и армейские части).
Это было какое-то подобие бойни — вот только забивали на ней людей. «Привожу численный итог расстрелов. Расстреляны 705 чел., из них мужчин — 203, женщин — 372, детей — 130. При проведении операции в Борках было израсходовано: винтовочных патронов 786 шт., патронов для автоматов — 2496 шт.» — так доносил начальству командир роты карателей обер-лейтенант Мюллер. Авторы книги столкнут этот документ с рассказами очевидцев, четырех оставшихся в живых жительниц села Борки Малорицкие, и перед нами возникнет картина того, что произошло тогда в этом селе. Но и сам этот почти «бухгалтерский» отчет карателя помогает понять, что это такое — фашизм и фашисты.
Мы уже прочитали об этом массу книг — мемуарных и документальных, художественных, исследований историков. И все-таки «Я из огненной деревни» не просто еще один, в ряду многих других сборник, есть в этой книге нечто такое, что делает ее явлением из ряда вон выходящим. «Ее не с чем сравнить, эту книгу», — заметил Григорий Бакланов. «Книга, которая сильнее всего потрясла меня за последние годы и сильнее других заставила думать о том, что всеобщий мир есть наша неизбежная цель, если человечество хочет избежать самоуничтожения, была книга документальная. Это книга трех белорусских писателей — А. Адамовича, Я. Брыля и В. Колесника „Я из огненной деревни“», — говорил Константин Симонов. «Потрясающей силы книга», — повторил то же определение Иван Мележ.
Откуда же эта сила (если брать литературную сторону дела)? Как ни странно, придется прежде всего указать на то, чего авторы не стали делать: они удержались от какой-либо литературной редактуры и «ретуши». Они относились к записываемым рассказам не как журналисты или редакторы, а как историки, для которых самое ценное качество свидетельских показаний — точность.
Но этот подход им подсказало писательское чутье, именно оно.
Только художникам дано было понять, что сила этих рассказов в их первозданности, непосредственности, невыстроенности — любые попытки как-то «укрепить» их литературно пошли бы во вред. Создатели книги не пересказывают, не шлифуют, поддавшись соблазну стилизации; они добросовестно воспроизводят. И это был единственно верный путь. «Свою задачу мы видели в том, чтобы сберечь, удержать, как плазму, невыносимую температуру человеческой боли, недоумения, гнева, которые жили не только в словах, но и в интонациях голоса, выражении глаз, лица, удержать все то, что, как воздух, окружает человека, который рассказывал нам…» — так пишут авторы, и они выполнили эту очень трудную задачу с помощью монтажа и кратких — только самых необходимых — комментариев. Они словно бы боятся слов, потому что нелегко найти такие, которые выдерживают соседство с обжигающей правдой рассказов об огненных деревнях.Можно было бы сказать, что книга, созданная белорусскими писателями, один из самых страшных, самых беспощадных обвинительных актов, предъявленных фашизму, но разве есть в этих верных и справедливых словах та «невыносимая температура человеческой боли, недоумения, гнева», которая заключена в каждом из ее рассказов? Если бы речь шла лишь об одном, всего об одном из множества рассказанных в книге эпизодов, и тогда бы общество и строй, повинные в содеянном, отвечающие за него, должны были быть безоговорочно осуждены, прокляты, а тут ведь была целая система «обезлюживания», еще только, как считали гитлеровцы, отрабатывавшаяся в белорусских селах, в лагерях уничтожения. Пророческими оказались сказанные еще в 1937 году, во время войны в Испании, слова Хемингуэя о фашизме: «…когда он уйдет в прошлое, у него не будет истории, кроме кровавой истории убийств…»
Есть немало серьезных причин, почему очень сильная немецкая армия потерпела поражение — наиболее глубокая, пожалуй, заключалась в том, что «новый порядок», который пыталась утвердить эта армия, предполагая уничтожение самих нравственных основ человеческого бытия, лишал цены жизнь человека.
И то, что фашистские «акции» у их жертв вызывали не только гнев и ненависть, но и удивление (до сих пор уцелевшие жители «огненных деревень» словно бы не могут до конца поверить, что это было возможно), было выражением не просто беспомощности беззащитных людей, а их нравственного превосходства над своими палачами.
В книге «Я из огненной деревни» поражают не только картины фашистских злодеяний, но и то, что в нечеловеческих обстоятельствах люди, которых истязали, продолжали сохранять человечность. Старались спасти детей — и не только своих, но и чужих. Чем могли, старались помочь более слабым, а как часто какая-нибудь картофелина, глоток воды, тряпка для перевязки, сто шагов, которые на себе тянули раненого, — были поистине бесценными, равными подаренной жизни и пожертвованному последнему шансу выбраться самому…
В этом кровавом водовороте люди все-таки продолжали думать и заботиться не только о себе, сохраняли отзывчивость, не закрывали глаза на то, что происходило вокруг них. Ольга Минич, раненая и обожженная (к тому же она была беременна, два месяца до родов оставалось), выбравшись из деревни, тащила в лес тяжело раненного мужа. Она была без сил, почти в беспамятстве. Но до сих пор она не может ни забыть, ни простить себя: «Я тащила мужика, уже вечером это, и знаете, вот так, метрах в тридцати от меня, шли они назад, за руки побрались хлопчики и шли назад в село. И почему у меня ума не хватило, ей-богу, ну прямо непростительно! Почему мне было не сказать: „Детки, вернитесь назад!“ Мне как-то на ум… Просто я растеряна была. А потом, уже назавтра, я опомнилась. И вот и сегодня, где увижу двое деток таких, дак обязательно вспомню тех детей. И вот я на себя вину беру: почему я их не вернула, тех деток?..» Эта живая совесть людей — то, с чем не могли справиться фашисты. Они могли «обезлюживать», но им не удавалось «расчеловечить». И уже одно это было предпосылкой их неминуемого поражения.
Нельзя не обратить внимание и на то, что нигде в книге, ни в одном рассказе, ни разу не возникает ни малейшего упрека, ни тени укора «хлопцам», партизанам. А ведь каратели и полицаи, «бобики», чтобы «переадресовать» гнев населения, создать вокруг тех, кто в лесу, выжженную страхом непреодолимую полосу, твердили одно: это вам за партизан! Но люди не очень грамотные, лишенные какой-либо информации, кроме слухов, понимали, что это не так, что это гнусное вранье. Нравственное чувство безошибочно подсказывало им, что ничем нельзя оправдать убийство детей, что не может быть никаких причин для поголовного уничтожения мирных жителей. Они твердо знали, что только партизаны, если им удастся, смогут их защитить и спасти. И чем больше зверствовали фашисты, тем больше людей уходило в лес, к партизанам.