Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Живым не верится, что живы...
Шрифт:

Авторы «Блокадной книги» так ведут повествование, чтобы читатель в конце концов проникся этим чувством, не только понял, но и эмоционально постиг блокадную цену жизни, блокадную меру участия и отзывчивости.

В первой части книги из мозаики множества воспоминаний складывается широкая всесторонняя картина жизни в окруженном врагом городе. Во второй — общий план сменяется крупным, воспоминания — дневниками, перед читателем проходят три блокадные судьбы — Георгия Алексеевича Князева, ученого, человека немолодого, умудренного жизнью; Юры Рябинкина, шестнадцатилетнего мальчика, окончившего в сорок первом году восемь классов; Лидии Георгиевны Охапкиной, на руках которой были пятилетний сын и пятимесячная дочь. Эти два разных плана дополняют друг друга. Но именно вторая часть — записи день за днем рождают у читателя глубокое сопереживание, дают ему возможность ощутить себя на месте этих людей, увидеть

происходящее их глазами, проникнуться их мукой, заботами, надеждой.

И вот что еще нужно сказать о ленинградских дневниках. Тютчев как-то заметил: «Если то, что мы делаем, ненароком окажется историей, то уж, конечно, помимо нашей воли. И, однако, это — история, только делается она тем же образом, каким на фабрике ткутся гобелены, и рабочий видит лишь изнанку ткани, над которой трудится». Все это верно, обычно так и происходит. Но, видимо, не зря говорят о звездных часах, когда людям дано прозревать исторический смысл их повседневного существования. Так было в блокадном Ленинграде. Очень многие там чувствовали, что на их глазах и при их участии созидается история. Нет ничего удивительного, что эта мысль постоянно присутствует в дневниках Г. А. Князева, — он историк и по профессии, и по самому складу мышления. Но и Юра Рябинкин, и Л. Г. Охапкина, люди, казалось бы, целиком поглощенные обыденными заботами, и они видели не одну «лишь изнанку ткани», а творимую ценой величайших жертв и напряжения историю. Оказалось, что особо отмечают авторы «Блокадной книги», многие в осажденном Ленинграде вели записи, — к сожалению, не все сохранились, не все дошли до нас, — потому что ощущали историческое значение происходящего, — иначе откуда им было брать для этого силы… И это тоже (как и не угасший, а, пожалуй, выросший интерес к книгам) было своеобразным выражением духовного сопротивления, преодолеть которое была не в состоянии даже такая военная машина, как гитлеровская армия.

Издавна существует представление, что интеллигентность не входит в число солдатских добродетелей, скорее, она противопоказана воину. Наверное, оно сложилось тогда, когда образцовым солдатом считался мало над чем задумывавшийся ландскнехт. Даже в эту войну по инерции иногда говорили: перепуганные интеллигентики. Ленинградская эпопея показала, как далеко это утверждение от истины, с особой наглядностью она обнаружила самую тесную связь между совестью и самоотверженностью, интеллигентностью и стойкостью, сознательностью и доблестью. Эти духовные истоки нашей победы и раскрывает «Блокадная книга».

В последние годы военная документалистика все чаще обращается к тем людям, голоса которых никогда прежде в мемуарной литературе не было слышно. Когда пишут воспоминания прославленные герои, известные военачальники, государственные деятели — это понятно, тут никаких вопросов не возникает. А что особенного может рассказать простой солдат, кругозор которого замкнут его ротой, клочком земли на переднем крае? Или ленинградский почтальон? Или крестьянка из белорусской деревни Ковчицы? Их жизненный опыт военных лет в принципе сходен с опытом многих других таких же, как они, людей. Но именно тем он и интересен и важен, что это «низовой», глубинный, самый массовый опыт. Долгое время документалистика до него не добиралась, ценности его не сознавала. Но настал час, когда это стало ощущаться как ее весьма существенный пробел, как обширнейшее зияние в историко-документальной панораме войны. Лет десять назад ленинградский писатель, участник войны Лев Успенский заметил: «Как хотелось бы… встретить хотя бы два или три томика „Записок“ рядовых бойцов… Ведь каждый из них… является хранителем уникальных, потому что индивидуальных, воспоминаний, каждый помнит свое, неповторимое». Это желание, эта потребность возникли тогда у многих. Те, кто пережил войну, остро почувствовали, что упускается что-то очень существенное, без чего нельзя по-настоящему понять, какими они были, те четыре года…

«Константин Симонов, — вспоминает А. Адамович, — справедливо говорил: расспрашивайте и записывайте народ, если хотите знать всю правду об Отечественной войне! Спросите свой народ!» И сам Симонов взялся делать документальный фильмы «Шел солдат…» и «Солдатские мемуары» (в этом названии уже есть полемический запал), в которых рядовые участники войны рассказывают о том, что видели и пережили на фронте. Но это все же солдаты… А в книге А. Адамовича, Я. Брыля, В. Колесника «Я из огненной деревни» мирные жительницы, белорусские колхозницы, вспоминают, как измывались над людьми, как зверствовали на оккупированной территории гитлеровские каратели. И в «Блокадной книге» об осаде Ленинграда рассказывают люди, тоже оружия в руках не державшие.

Как же так, о войне, а рассказывают не только солдаты? Есть ли в этом нужда? Разве от них зависел исход

сражений? Разве кто-нибудь из них сразил хотя бы одного вражеского солдата?.. Но вспомним, что это была за война… Вести ее пришлось всему народу. Солдат, поднимавшийся в атаку, белорусская крестьянка, делившаяся с партизанами скудным харчем, ленинградский ученый-архивист, продолжавший, несмотря на холод и голод, артиллерийские обстрелы и бомбежки, работать, — у каждого из них была своя очень тяжелая война, и только все вместе, объединенные общей целью, которая им была дороже их собственной жизни, они могли одолеть такого сильного и свирепого врага. Обратившись к пережитому этими людьми из самой гущи народной, документальная литература не только открывает неведомые, незаслуженно остававшиеся в тени героические и трагические страницы грозных военных лет, — у нее есть и «сверхзадача»: она исследует то, что можно назвать нравственным фундаментом народной войны, великой нашей победы.

Так работает армейская машина

(Художественный мир Владимира Богомолова)

Начну с нескольких цитат из рассказов Владимира Богомолова.

«К тому же мне был всего двадцать один год, и, естественно, ко мне относились иначе, чем к другим комбатам! Если командир полка и его заместители старались ничем это не показывать, то Маслов — самый молодой из моих полковых начальников — не скрывал, что считает меня мальчишкой, и обращался со мной соответственно, хотя я воевал с первых месяцев войны, имел ранения и награды» («Иван»).

«Мне было девятнадцать, а ей восемнадцать лет. Мы встречались тайком: командир роты и санитарка» («Первая любовь»).

«Я не успел дойти до калитки, как со двора появился подполковник — высокий, молодцеватый, в свежих, тщательно отутюженных шароварах и гимнастерке с орденскими планками, в новенькой полевой фуражке и начищенных до блеска сапогах. Обтянутая черной глянцевитой лайкой кисть неподвижно торчала из левого рукава. Было ему лет тридцать пять, но мне в мои девятнадцать он казался пожилым, если даже не старым» («Зося»).

Нет, здесь речь идет не об одном и том же человеке: каждый из рассказов вполне самостоятелен, они не образуют цикла, — и действуют в них люди разные. И все-таки этот интерес к людям одного поколения, двадцатилетним Великой Отечественной, требует объяснений. Требует объяснений этот — скорее всего непроизвольный — выбор героя, а если точнее сказать — точки зрения на происходящее, потому что повествование в рассказах Богомолова ведется от лица этого героя…

Чтобы верно понять пафос творчества писателя, надо отыскать источник того сердечного волнения, которое заставляло его браться за перо.

«Это чувство я испытываю постоянно уже многие годы…» — так начинается одна из лирических миниатюр, написанных Богомоловым через два десятилетия после войны, речь в ней идет о сверстниках писателя, ушедших на войну в сорок первом, о школьных товарищах, погибших на фронте. И еще о тех идет речь в этой миниатюре, для кого эта потеря навсегда осталась незажившей, незаживающей раной. Случайно рассказчик встретил мать своего одноклассника. «И хотя Ленька, как я слышал, погиб в первом же бою, возможно, не успев убить и одного немца, а я пробыл на передовой около трех лет и участвовал во многих боях, я ощущал себя чем-то виноватым и бесконечно должным этой старой женщине, и всем, кто погиб — знакомым и незнакомым, — и их матерям, отцам, детям и вдовам…» Столько лет прошло, но и нынче «до боли клешнит сердце: я вижу мысленно всю Россию, где в каждой второй или третьей семье кто-нибудь не вернулся…»

«Сердца моего боль» — так называется эта миниатюра. И она, мне кажется, ключ ко всему творчеству Богомолова. И к главной, самой популярной его книге — роману «Момент истины» (первоначально он назывался «В августе сорок четвертого…»).

И дело не только в том, что и в этом романе возникает тот же, повторяющийся во всех произведениях Богомолова горький мотив: «Вчера встретила у Белорусского вокзала Машу Терехову, стояли с ней на площади и плакали, — пишет мать на фронт одному из героев романа, девятнадцатилетнему лейтенанту. — В вашем классе еще две похоронки: под Севастополем погиб Сережа Кузнецов, а в Белоруссии убили Милочку Панину. Оказывается, она была на одном с тобой фронте. Это девятая по счету смерть в вашем классе — бедные ребята, несчастные матери!» Важнее другое — стоящее за этим письмом острое, никак не притупившееся у писателя в течение долгих лет ощущение трагического времени. И еще одно: внутренняя убежденность, что именно там надо искать ключ к кардинальным нравственным проблемам нашего века, что пережитое тогда, когда все — чувства, поступки, решения — оплачивалось самой высокой из всех возможных ценой — кровью и жизнью, открывает художнику многие «тайны» человеческого сердца.

Поделиться с друзьями: