Жизнь и мечты Ивана Моторихина
Шрифт:
Неожиданно для себя Иван сказал:
– Я не знаю.
Это была неправда. Урок он учил и знал хорошо. "Я не знаю", вырвалось у него само, от неожиданного и спокойного безразличия, что охватило его в эту минуту. Идти к доске, отвечать - зачем? Ему ничего не хотелось. "А-а, вались оно все..."
– Придется двойку ставить, - с вопросительной интонацией сказал Григорий Ильич.
"А мне-то что, ставьте", - равнодушно подумал Иван и сел на место.
Он долго искал способ - как сопротивляться прозвищу. Опять драться бесполезно. Просить - смешно и стыдно. Не замечать?
И вот злость, которая появилась в нем здесь, в Ступине, стала копиться и, накопившись, привела его к неожиданному решению.
После того урока Иван Моторихин стал плохо учиться.
Может быть, для кого-нибудь это и легко (что тут особенного, скажет, плохо учиться?), но для Ивана Моторихина это было не просто. Он п р и в ы к хорошо учиться, а главное - память у него такая: сама схватывает и держит!
И вот теперь, когда Иван Моторихин принял свое жестокое и гордое решение - никогда не учить уроков, память его золотая ставила ему подножки. Он не хотел запоминать - она запоминала. Он выкидывал из головы - она держала.
И тут в конце концов Иван Моторихин выход нашел: стал другим подсказывать, чем вызвал примерно такую реакцию учителей: "Безобразие! Сам не учится, другим подсказывает!" Любопытно, что ни у кого из взрослых долго не возникал простой вопрос: и почему это вечно отказывающийся отвечать Моторихин так точно другим подсказывает? Без ошибок!
Наконец математик Григорий Ильич первым заметил это вопиющее противоречие. Как-то в конце учебного дня Григорий Ильич поймал Ивана за лацкан пиджака, завел в пустой класс и, приперев к доске, стал вести дознание.
При этом Григорий Ильич сильно переживал и так размахивал указкой перед лицом Ивана, что тот испуганно моргал и отворачивался.
– Нет, ты мне скажи! Думаешь, не вижу? "Не знаю, не учил", а Куликову подсказываешь? Я все вижу! Ты что затеял? Три двойки! Единица!
Вдруг он перестал махать указкой, устало согнул плечи и сказал:
– Ваня, у тебя же голова. Понимаешь, голова! Куликову ты подсказываешь, а у него нет головы, вот в чем разница. Я твое личное дело смотрел, по математике четверки... Что с тобой, Ваня?
Это "что с тобой, Ваня?" было таким растерянным, беззащитным, что Иван даже заколебался, но тут же ожесточился еще сильней: "Не уступлю!"
Зато Григорий Ильич не выдержал, закричал: "Чего молчишь?!" Он ударил указкой по столу, указка треснула. Григорий Ильич бормотнул что-то и выскочил из класса, оставив Ивана одного.
* * *
Стал Иван притчей во языцех. То на совет отряда вызовут, то на совет дружины. То на родительский комитет. И всюду спрашивают одно и то же: почему? Почему раньше хорошо учился, а теперь - худо? П о ч е м у?
И всюду Иван молчит. Только об одном жалеет: зачем вначале хорошо учился! Скорей бы выгнали! Почему не выгоняют?
Не выгоняли. Воспитывали. Мать вызывали. Не раз.
Возвращаясь домой, мать реагировала по-разному. То за веник хваталась, то кричала, то плакала.
Все Иван терпел - и боль, и крики, и плач, и причитания. Он и тут молчал, как в школе. Стиснув зубы, молчал. Вспоминал Гильома Каля и от внутреннего торжества своего над всем
этим треклятым Ступином даже холодел. "Мучайте, - думал, - мучайте, все равно не поддамся!"Бабушку тоже один раз вызвали. На педсовет. Она там прикинулась дурочкой. Сидит, носок вяжет, всем кивает, всем улыбается и твердит: да-да, мол, улучшим, исправим, добьемся. Это про Ванину учебу, значит.
Не рады были учителя, что и вызвали ее.
Бабушка собралась было уходить, как ее остановил Григорий Ильич:
– Постой-ка, Прасковья Васильевна!
Бабушка повернулась к нему. Он улыбнулся ей.
– Партизанщину-то помнишь?
– Как не помнить, Гриша, - приветливо сказала бабушка.
– Из памяти не выкинешь.
– Эх, времена были!
– Григорий Ильич молодо крутанул головой, сквозь суховатые его черты проступило вдруг свежее, юное...
– А ведь ученики наши ни черта не знают про те времена! Книжки про героев читают, а своих не знают! Прасковья Васильевна, расскажи ребятам!
– Что ты, что ты, Гриша, где мне, я двух слов связать не умею! отмахивалась бабушка.
– Умеешь, Прасковья Васильевна! Умеешь!
– закричал на весь педсовет Григорий Ильич.
– Помню, как ты мне рану-то заговаривала. От ласковых слов сразу полегчало!
– Да ну, - сказала бабушка, - чего уж там, дело прошлое.
Григорий Ильич не отставал. Обращаясь к учителям, он взволнованно говорил:
– И как мне, дураку, раньше в голову не пришло! Прасковья Васильевна замечательный человек! Конечно, перед всей школой ей тяжело будет выступать, а с одним классом она вполне справится. Правда, Прасковья Васильевна? Ну, хотя бы с вашим, Полина Савельевна! У вас и внук ее учится. Прасковья Васильевна, уважь старого партизана!
– Разве ты старый, Гриша. Я вот старая. И не проси. Сказала нет всё. Пойду. Корова у меня не доена.
– Прасковья Васильевна!
– жалобно крикнул ей вслед Григорий Ильич. Ну что ты скажешь...
* * *
Испробовав все пути и подходы, вплоть до обещания купить велосипед, если исправится, мать в отчаянии всплеснула руками:
– Чего тебе надо-то?
И тут Иван, не выдержав, открылся:
– В Фалалеево хочу. Домой.
– Души в тебе нет!
– заголосила мать.
– Жалости нет! Вылитый отец!..
"И чего они все про жалость, - тоскливо думал Иван, - как чуть что, так про жалость... Даже Андрей Григорьич и тот: "Пожалей мать..." А меня пожалел кто? Только про свои дела и думают!.."
И с прежним холодным торжеством он ощутил на голове обжигающую корону Гильома Каля...
* * *
Петр Иваныч Моторихин загостился в городе не зря. К ноябрьским праздникам прислал письмо, в котором сообщал, что устроился на курсы шоферов городского автобуса, а живет пока у дяди Егора. День в день с письмом пришел перевод - полсотни рублей.
Надежда Егоровна сильно ругалась и плакала над этим письмом, называла Петра Иваныча "предательским человеком". Но денежный перевод все же сыграл свою роль амортизатора, и она вскоре успокоилась, потому что если человек прислал перевод, значит, он твердо стоит на ногах и семья продолжается.