Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Кожемякин слушал и не верил, что Иван таков, каким его рисует дед.
– Это, может, Любовь его научила?
– спросил он.
– Любовья?!
– живо воскликнул Хряпов и отрицательно затряс головою. Не-ет, нет! Я её - ну, я же её знаю ведь! Семи годов была она, когда спросила меня однова: дедушка, ты - жулик? Жулик, мол, девочка, жулик, милая! Это я, значит, шучу с ней. А она - серьёзно, села мне на колени, бородёнку мою расправила и советует-просит: ты-де не будь жуликом, не надобно, а вот тебе ножницы, и вырежь мне Василису Премудрую, а то моей Василисе Ваня голову оторвал. Это, видишь, я им сказки сказывал, вырезывал фигурки разные и раскрашивал. С той поры у нас с ней дружба и она мне всегда защита!
Лицо
– Она мне и против Ваньки, и против бога - за меня покажет, ежели на страшный суд идти, только, чай, не потребуют нас туда, мы тутотка осуждены жестоко достаточно, будет бы, а?
– Дело божие, - тихо сказал Кожемякин.
– Ничего нам не известно, слепы мы родились...
– Н-да? Слепыми, говоришь?
– переспросил Хряпов, растянув сухие губы.
– Будь так! А Любовья - ты за неё держись!
– вдруг заговорил он внушительно и строго.
– Она, брат милый, такие слова знает, - он как бы задохнулся, нащупал дрожащей рукою локоть гостя и продолжал шёпотом, - она всё умеет оправдать, вот как! Может она великой праведницей будет, настоящей, не такой, что в пустыни уходят, а которые в людях горят, оправдания нашего ради и для помощи всем. Она правде - как сестра родная!
– Он подскочил на стуле и радостно, быстро заговорил всё тем же удушливым шёпотом: Ваньку-то, Ваньку - как она щёлкает, дурака! Ласково ведь, ты гляди-ка, ласково! Ты, Ваня, говорит, оттого добр и честен, что сыт и бездельник притом, - а? А кабы, говорит, был ты, Ваня, беден и работал бы, был бы ты и зол, да и о чести не заботился бы, а?
И, подняв руку вверх, грозя пальцем, Хряпов весёлым голосом проговорил:
– Не-ет, она за него не выйдет, не бывать этому, нет! За него-то? Хм никогда!
Не в силах скрыть радости и удивления, Кожемякин спросил:
– Али ты не любишь внука-то?
– Я? Нет, я помню - моя кровь! Но - ежели в руке у тебя такая судорога сделалась, что бьёт эта рука по твоей же роже, когда не ждёшь этого и нечем её остановить, - ты это любишь?
Он открыл рот и захохотал, а потом, устало вздыхая, сказал:
– Ох, люблю я пошутить!
И, снова всплеснув руками, ударив себя по бёдрам, засмеялся.
– Ты гляди, гляди-ко, что требуется: прежде чем за дело взяться, надо сына родить, да вырастить, да и спросить - уважаемая кровь моя, как прикажете мне жить, что делать, чтобы вы меня не излаяли подлецом и по морде не отхлестали, научите, пожалуйста! Интересно-хорошо, а? Эх, Матвей Савельев, милый, - смешно это и мутно, а?
Дёрнул гостя за руку и окончил:
– А тебе - жить, и ты над этим подумай, загляни в глубь-то, в сердце-то, ты загляни, друг, да-а! Любовье-то подумать бы тут, ей! Она эх, когда она лет сорока будет - встал бы из гроба, вылез из могилы поглядеть на неё, вот уж - да-а! Вылез бы! А - не позволят червяки-то ведь, не разрешат?
Кожемякин болезненно вздохнул и откачнулся от старика, а Хряпов закрыл глаза, чтобы выжать из них слёзы, и, качая головою, сказал:
– Богат будет Ванька! Ох, богат...
Повёл носом, прислушался к чему-то и тихонько сказал Кожемякину:
– А я на её имя немножко в банк положил-таки, тысчонки две, может, а? Хорошо?
– Ничего, ладно, - согласился гость.
– Конечно, добро рубля дороже...
– А ты брось это, - перебил его Хряпов.
– Добро - всего дороже, а никто никому за него не платит, оттого мы и без цены в людях! За него сторицей надобно и чтобы цена ему всегда в гору шла; тут бы соревнование устроить: ты меня на три копейки обрадовал, а я тебя на три рубля, ты меня за то - на тридцать, а я тебя - на триста, - вот это игра! Чтобы
Старик трясся в возбуждении, ноги у него плясали и шаркали по полу, а руки изломанно хватались за кисти халата, за ворот и край стола, дёргали скатерть, задевали гостя.
– А мы - бога в плательщики за нас ставим, и это - взаимный обман! Нет, ты сам, сам - заплати! Я тебя пятнадцать лет пестовал, я тебя думал в люди ввести чистенько, честно-хорошо, на - живи без труда...
"Вот что вконец съело ему сердце", - с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей, не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал:
– Спасибо за беседу, Михайло Кирилыч, за доверие, за ласку...
– Идёшь?
Хряпов с трудом стал подниматься на ноги.
– Ты - сиди, не беспокой себя, сиди!
– Ничего!
– бормотал старик, изгибаясь.
– Хоть и моложе ты меня десятка на два, а встать пред тобой - могу! Ничего. Ты тут - любопытный! Заходи, а? Больно интересно-хорошо Любовья про тебя сказывает.
Держась рукою за плечо гостя, он дошёл с ним до двери, остановился, вцепившись в косяк, и сказал.
– Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке там, недалеко от твоих - от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?
– Бываю.
– И ко мне заходи. С мёртвым побеседовать - милое дело, не соврёт, не обидит...
И, засмеявшись, тихонько добавил:
– Это я - шучу всё!
"Да, вот оно как, - печально размышлял Кожемякин, идя домой, - вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы - до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то как столкнула нас..."
Дул ленивый сырой ветер, обрывая последние листья с полуголых деревьев, они падали на влажную землю и кувыркались по ней, разбегаясь в подворотни, в углы, под лавки у ворот.
Около дома Кожемякина встретили взволнованный Сухобаев, в картузе на затылке, и одноглазый, взъерошенный, точно неделю не евший Тиунов. Сухобаев, как-то обвинительно указывая на него пальцем, сказал:
– Явился человек с тревогами, говорит, что знакомый ваш, я его и захватил для совета.
– Давно ли здесь?
– пожимая руку кривого, спрашивал Кожемякин.
А Тиунов, солидно поздоровавшись, шагал журавлём и подробно рассказывал:
– Пригнал почтовыми третьего дня, помылся в бане и - сейчас же к господину градскому голове, потому что газеты оглушают разными словами и гораздо яснее живая речь очевидца, не заинтересованного ни в чём, кроме желания, чтоб всё было честно и добросовестно...
Говорил он спокойно, не торопясь, но - как всегда - казалось, что бьёт в барабан; его сверлящий глаз прыгал с лица на лицо, а брови угрожающе сдвигались.
Когда вошли в дом, разделись и сели за стол, Сухобаев, облизнув губы, сказал угрожающе:
– А ведь дела-то начались серьёзные-с, Матвей Савельич!
– Да, - говорил Тиунов, направляя око своё куда-то поверх головы хозяина, - дела крутые! Первее всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при добром желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то - евреями и прочими, кто поумнее нас. Это - доказано!