Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:

– Вам ничего не надо делать, - добавила Люба. Кожемякин через силу ухмыльнулся.

– Я ничего и не делал никогда...

Потолок плыл, стены качались, от этого кружилась голова, и он снова закрыл глаза. Было тихо, и хотелось слышать что-нибудь, хоть бы стук маятника, но часы давно остановились. Наконец певчий спросил:

– Не понравился он вам?

– Нет. Вы - тише!

"Зачем?" - хотел крикнуть Кожемякин, но промолчал, боясь, что они всё-таки не станут говорить и, напрягая слух, ловил слова, едва колебавшие тишину.

– Теперь, - шептал юноша, - когда люди вынесли на площади, на улицы привычные

муки свои и всю тяжесть, - теперь, конечно, у всех другие глаза будут! Главное - узнать друг друга, сознаться в том, что такая жизнь никому не сладка. Будет уж притворяться - "мне, слава богу, хорошо!" Стыдиться нечего, надо сказать, что всем плохо, всё плохо...

Явился Тиунов и тоже шептал:

– Я говорю - отечество, Россия! Дорогие мои - собор строить разрешено, а вы опять - бойню...

Люба утешала его тихими словами, белки её глаз стали отчего-то светлей, а зрачки потемнели, она держалась в доме, как хозяйка, Шакир особенно ласково кивал ей головой, и это было приятно Кожемякину тягостная вялость оставляла его, сердце работало увереннее.

На другой день с утра явился Сухобаев, он смотрел на Кожемякина, точно мерку на память снимал с него, и ворчал:

– Это не более, как всеобщая куриная слепота-с!

Пришёл Ваня Хряпов, хмуро объявил, что дедушка его тоже сильно захворал, и Люба, тревожно побегав по комнате, исчезла.

"Милая, - мысленно проводил её Кожемякин, - радость человеческая!"

Дни пошли крупным шагом, шумно, беспокойно, обещая что-то хорошее. Каждый день больной видел Прачкина, Тиунова, какие-то люди собирались в Палагиной комнате и оживлённо шумели там - дом стал похож на пчелиный улей, где Люба была маткой: она всех слушала, всем улыбалась, поила чаем, чинила изорванное пальто Прачкина, поддёвку Тиунова и, подбегая к больному, спрашивала:

– Ну, что - лучше?

– Лучше!
– отзывался он.

Он чувствовал себя здоровым, но доктор запретил вставать. При докторе девушка странно и явно менялась: ходила как-то по-солдатски мерно и прямо, выпячивая грудь, поджав губы, следя за ним недобрыми глазами, а на вопросы его отвечала кратко, и казалось, что, говоря ему - да, она спорит с ним. Кожемякин тоже не спускал глаз с доктора, глядя на него угрюмо, недоброжелательно, и, когда он уходил, - ещё в комнате надевая на затылок и на правое ухо мягкую шляпу, - больной облегчённо вздыхал. Было странно, что обо всём, что творилось в городе, доктор почти не говорил, а когда его спрашивали о чём-нибудь, он отвечал так неохотно и коротко, точно язык его брезговал словами, которые произносил. На его жёлтом лице не отражалось ни радости, ни любопытства, ни страха, ничего - чем жили люди в эти дни; глаза смотрели скучно и рассеянно, руки касались вещей осторожно, брезгливо; все при нём как будто вдруг уставали, и невольно грустно думалось, глядя на него, что, пока есть такой человек, при нём ничего хорошего не может быть.

"Как бы он не соблазнил Любовь-то, - тревожно думалось Кожемякину. Господи - помилуй её!"

Однажды он проснулся рано утром и, чувствуя себя почти здоровым, оделся, а потом разбудил Шакира и попросил его:

– Веди, князь, до кресла! Разучился я ходить.

Взяв его под руку, Шакир вёл и радостно бормотал, мигая глазами:

– Пошла, ну! Опять теперь беспокойства-та начинался...

Кожемякин сел, взглянул на деревья, перекрестился.

– Ну, давай,

Шакирушка, поцелуемся!

Татарин, всхлипнув, припал к нему.

– Ничего!
– утешительно говорил Кожемякин, поглаживая его шерстяную щёку.
– Ещё поживём немножко, бог даст! Ой, как я рад, что встал...

– Ему тебя нада давать много дня ласковый-та!
– бормотал Шакир, как всегда, в волнении, ещё более усердно коверкая слова.
– Доброму человека бог нада благдарить - много ли у него добрым-та?

И оба улыбались друг другу, а больной всё хотел вздохнуть как можно глубже, но - боялся этого и с наслаждением ждал минуты, когда он решится и вздохнёт во всю грудь.

– Вот, видишь, - говорил он, - народился добрый-то народ!

– Есть, есть!
– согласно кивая головой, ответил татарин.
– Пошёл молодой - бульно хорош людя!

– Любовь-то, а?

Татарин открыл рот и засмеялся прежним своим смехом, добродушным и весёлым.

– Русский баба - самый лучший!

Осторожно открыв дверь, на пороге встала Люба, с головой окутанная в старую, рваную шаль, и тревожно крикнула:

– Зачем вы встали?

– А вот - встал да и встал!
– озорниковато ответил Кожемякин.

Шакир снова засмеялся, согнувшись колесом, упираясь руками в колени, встряхивая головою. Девушка, медленно распутывая шаль, осторожно подвигалась к окну, от неё веяло бодрым холодом, на ресницах блестели капельки растаявшего инея, лицо горело румянцем, но глаза её припухли и смотрели печально.

– Ты - что?
– заботливо спросил старик.

Она улыбнулась, видимо, через силу.

– Так.

Голос её вздрогнул, оборвался, и она закрыла глаза мокрыми ресницами. Кожемякин, тихонько вздохнув, взял её руку.

– Помер, что ли, Хряпов-то?

Она молча кивнула головой, присев на ручку его кресла, потом сказала:

– В три часа ночи...

Это проплыло над стариком, как маленькое серое облако по светлому небу весеннего дня.

"Боялась сказать, берегла меня", - благодарно отметил он, а вслух покорно выговорил, крестясь:

– Упокой господи! Что ж - вот и я скоро...

– Нет!
– воскликнула девушка.

Ему был приятен этот протестующий крик. Чувствуя, что нужно ещё что-нибудь сказать о Хряпове, он задумался, разглядывая её побледневшее лицо и увлаженные глаза, недоуменно

смотревшие в окно. Но думалось ему не о Хряпове, а о ней.

– Как трудно он...
– заговорила Люба тихонько.

– Умирал, - подсказал Кожемякин.

– Да. Ужасно!

Она пугливо взглянула в глаза старика и заговорила свободнее.

– Помните - он любил говорить: "Это я шучу"? Последний раз он сказал это около полуночи и потом вскоре - сразу начал биться, кричать: "Уберите, отодвиньте!" Это было страшно даже...

– Что - уберите?
– спросил Кожемякин.

– Не знаю. Ваня стал выносить разные вещи и мебель выдвигать...

– Плачет Иван-то?

– Да. Не очень. Он испугался...

– А ты?

– Я?

Подумав, она ответила:

– Когда он умирал - было боязно, а потом - обидно, к чему эти мучения? Я не понимаю. Не нужно это и жестоко!

Кожемякин вздохнул медленно и так глубоко, что кольнуло в сердце, сладко закружилась голова, потом он сказал, тиская пальцами её руку:

– Хорошо будет людям около тебя, - дай тебе господи силы на всех!

Поделиться с друзьями: