Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Нет, - виновато ответил Кожемякин.
– Ну, да!
– печально кивнув головой, сказал Тиунов, сгибаясь над столом.
– И от этой неизвестности Россия может погибнуть, очень просто! Там, в Саратовской, вокруг волнение идёт, народишко усиливается понять свою жизнь, а между прочим, сожигает барские дома. Конечно, у него есть своя мысль на это, ибо - скажем прямо - господа его жгли живьём в свою пору, а всё-таки усадьба - не виновата! Нет, Россия очень может погибнуть! Там, видите, среди этого волнения немцы - здоровеннейший народ, Екатериною поселен, так они - спокойны! Совершенно! Потирают руки - я сам видел: стоит немец с трубкой в зубах и потирает руки, а в трёх местах - зарево!
Кожемякину хотелось успокоить кривого, он видел, что этот
– В Воргороде творится несосветимое - собирается народ в большие толпы и кричит, а разные люди - и русские и жиды, а больше всего просто подростки - говорят ему разное возбуждающее. Господи, думаю я, из этого образуется несчастие для всех! И тоже влез, чтобы сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, - первее всего не о себе, а о России надо думать, о всём народе. Сейчас меня за ногу и за полу сдёрнули, затолкали, накричали в нос разных слов - чёрная сотня и прочее, а один паренёк - очень весёлый, между прочим, - ударил меня по шее. Тут я его вежливо спрашиваю - зачем же вы меня по шее? А вы, говорит, привыкли, чтобы по морде? Обратите внимание на слова "вы привыкли, чтобы по морде", вот на это самое "привыкли", а? Это слово чрезвычайно русское - "привыкли, чтоб по морде"! Нет, говорю, молодой человек, я совсем наоборот желал бы. Смеётся - "по затылку, что ли?" Пошли мы с ним в трактир, и я почти реву - не от удара, конечно, - а от тоски эдакой! Говорим, и он сознался: простите, дескать, товарищ, дурак я, ударил вас совершенно зря, а теперь стыжусь! Это, говорит, наверно, оттого, что меня тоже очень много таскали за вихры, по морде били и вообще - по чему попало, и вот, говорит, иногда захочешь узнать: какое это удовольствие бить человека по морде?
Кривой приподнял голову, борода его вытянулась вперёд и тряслась.
– Вы извольте заметить слово - "удовольствие"! Не иное что, а просто "удовольствие"! Тут говорит паренёк весёлый, человек очень прозрачной души, и это безопасно, в этом-то случае - безопасно, а если вообще взять...
Тиунов встал, опираясь руками о стол.
– Матвей Савельич, примите честное моё слово, от души: я говорю всё, и спорю, и прочее, а - ведь я ничего не понимаю и не вижу! Вижу - одни волнения и сцепления бунтующих сил, вижу русский народ в подъёме духа, собранный в огромные толпы, а - что к чему и где настоящий путь правды, это никто мне не мог сказать! Так мельтешит что-то иногда, а что и где - не понимаю! Исполнен жалости и по горло налит кипящей слезой - тут и всё! И боюсь: Россия может погибнуть!
– Я тоже ничего не понимаю, - глухо сказал Кожемякин, и оба замолчали, сидя друг против друга неподвижно и немотно.
– Есть тут одна девица, - начал Матвей Савельев.
Но Тиунов, мотнув головой, отозвался:
– Видел я девиц!
Снова помолчали, потом Тиунов проворчал:
– Лихорадка у меня, должно быть...
– Вы прилягте, - предложил Кожемякин, устав смотреть на него, не желая более ни говорить, ни слушать.
Тиунов отошёл к дивану, лёг, поджав ноги, но тотчас вздрогнул, сел и развёл руками, точно поплыл.
– Говорится теперь, Матвей Савельич, множество крутых слов, очень значительных, а также появилось большое число людей с душой, совершенно открытой для приёма всего! Люди же всё молодые, и поэтому надо бы говорить осторожно и просто, по-азбучному! А осторожность не соблюдается, нет! Поднялся вихрь и засевает открытые сердца сорьём с поверхности земли.
Он закрыл глаза, опрокинулся на диван и сказал, вытягиваясь в медленной судороге:
– - Очень может погибнуть всё. Господин же градской голова - вовсе не голова, а - наоборот...
"Нет, я уйду!" - решил Кожемякин, чувствуя необходимость отдыха, подошёл к дивану и виноватым голосом объяснил, что ему надобно сходить в одно место по делу, а кривой,
на секунду открыв глаза, выговорил почему-то обиженно:– Разве я у вас на дороге лёг?
"Путаный человек", - думал Кожемякин, выйдя за ворота.
С бесплодных лысых холмов плыл на город серый вечер, в небе над болотом медленно таяла узкая красная черта, казалось, что небо глубоко ранено, уже истекло кровью, окропив ею острые вершины деревьев, и мертвеет, умирает. Летели с поля на гнёзда чёрные птицы, неприятно каркая; торопясь кончить работу, стучали бондари, на улице было пусто, сыро, точно в корыте, из которого только что слили грязную воду. Огни в домах ещё не зажигались, тусклые пятна окон смотрели друг на друга хмуро, недоверчиво, словно ожидая чего-то неприятного.
Со двора выскочила растрёпанная баба, всхлипывая, кутаясь в шаль; остановилась перед Кожемякиным, странно запрыгав на месте, а потом взвыла и, нагнув голову, побежала вдоль улицы, шлёпая босыми подошвами. Посмотрев вслед ей, Кожемякин сообразил:
"Видно - помирает кто-нибудь, за попом она..."
И - остановился, удивлённый спокойствием, с которым он подумал это.
Влажная холодная кисея (тонкая, редкая ткань, начально из индейской крапивы, ныне из хлопка - Ред.) висела над городской площадью, недавно вымощенною крупным булыжником, отчего она стала глазастой; пять окон "Лиссабона" были налиты жёлтым светом, и на тёмных шишках камней мостовой лежало пять жёлтых полос.
Сзади раздался шум торопливых шагов, Кожемякин встал в тень под ворота, а из улицы, спотыкаясь, выскочил Тиунов, вступил в одну из светлых полос и, высоко поднимая ноги, скрылся в двери трактира.
"Неугомонный какой!" - одобрительно подумал Кожемякин и тоже вошёл в трактир.
Зал был наполнен людьми, точно горшок горохом, и эти - в большинстве знакомые - люди сегодня в свете больших висячих ламп казались новыми. Блестели лысины, красные носы; изгибались, наклоняясь, сутулые спины, мелькали руки, и глухо, бессвязно гудел возбуждённый говор. В парадном углу, где сиживали наиболее именитые люди, около Сухобаева собрались, скрывая его, почти все они, и из их плотной кучи вылетал его высокий голос. Напротив, в другом углу, громко кричало чиновничество: толстый воинский начальник Покивайко; помощник исправника Немцев; распухший, с залитыми жиром глазами отец Любы.
Кожемякин долго стоял у двери, отыскивая глазами свободное место, вслушиваясь в слитный говор, гулкий, точно в бане. Звучно выносился звонкий тенор Посулова:
– Воссияй мирови свет разума!
И гудел бас:
– Тебе кланяемся - солнце правды!
"Чужими словами говорят", - отметил Кожемякин, никем не замечаемый, найдя, наконец, место для себя, в углу, между дверью в другую комнату и шкафом с посудою. Сел и, вслушиваясь в кипучий шум речей, слышал всё знакомые слова.
– Вскую шаташася языцы!
– кричал весёлый голос, и кто-то неподалёку бубнил угрюмо:
– Содом и Гоморра...
Звучали жалобы:
– Когда не надобно - начальство наше мухой в рот лезет.
– А тут - предоставлены мы на волю божию...
И всё выше взлетал, одолевая весь шум, скрипучий, точно ржавая петля, сорванный голос Тиунова:
– Мне на это совершенно наплевать, как вы обо мне, сударь мой, думаете!
– Ш-ш!
– зашипел кто-то и застучал по столу. На секунду как будто стало тише, и оттуда, где сидели чиновники, поплыла чья-то печальная возвышенная речь:
И знал я, о чём он тоскует,
И знал он, о чём я грущу:
Я думал - меня угостит он,
Он думал, что я угощу...
Рассыпался смех, и снова стало шумно, и снова сквозь всё проникали крики:
– Я - Россию знаю, я её видел! Не я чужой ей, а вы посторонние, вы!
– Тише!
– крикнул Посулов вставая, за ним это слово сказали ещё несколько человек, шум сжался, притих.
– Это вы наследства, вам принадлежащего, не знаете и всякой памяти о жизни лишены, да! Чужой - это кто никого не любит, никому не желает помочь...