Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном

Иоганнес Гюнтер фон

Шрифт:

А Волошин? Ведь он имел ее в Коктебеле и потом боролся за нее с ним, Гумилевым. Я стал уверять его, что у Волошина, антропософа, все это было совершенно бестелесно. В самом деле, ему нужно поговорить с ней. И в финансовом плане все могло быть в порядке. Она как учительница и он как писатель могли бы снять хорошую квартиру в Петербурге, и он был бы во всех отношениях ухожен. А что еще ему нужно.

Казалось, он соглашался с моими доводами. Я же потихоньку праздновал триумф, ибо окончательный разговор должен был состояться на квартире соблазнительной Лидии Брюлловой, и после ожидаемого примирения мы могли бы составить две пары. Я стремился устроить

эту встречу как можно скорее.

По телефону мы условились провести переговоры утром следующего дня.

Мы поехали туда. Нас ожидали. На Дмитриевой было темно-зеленое бархатное платье, которое ей очень шло.

Она страшно волновалась, все ее лицо покрылось красными пятнами.

Красиво накрытый стол тоже, казалось, рассчитывал на примирение. Лидия Брюллова, в черном шелковом платье, приняла нас очень радушно.

Но что произошло? Небрежно, я бы сказал, надменно ступая, Гумилев приблизился к ним.

Мадемуазель, — начал он, ни с одной из них не поздоровавшись, — вы распространяете ложь, будто я собирался жениться на вас. Вы были моей метресской. На таковых не женятся. Это я хотел вам сказать.

Роковой, презрительный кивок головы. И повернулся спиной. И вышел. Я опешил от этой неожиданной выходки, но мне не оставалось ничего другого, как последовать за ним. Наскоро попрощавшись, я обещал позвонить. Дмитриеву я никогда больше не видел. И не разговаривал с ней по телефону. Писем от нее тоже не было. Ничего.

Выходка была ужасная, для меня совершенно необъяснимая. Я догнал Гумми уже на улице, мы молчали с ним всю дорогу, и только когда добрались до гостиницы, я напустился на него. Я весь кипел от негодования. Он разочаровал меня безмерно.

Он с улыбкой возражал, что только так и надо поступать с такими женщинами, только так и никак иначе.

Я покачал головой:

Ты поступил как варвар. Ты оскорбил ее в присутствии посторонних людей. Она будет мстить.

Он пожал плечами:

Кто имеет дело с женщиной, должен понимать, что сражается с дьяволом. Волков бояться— в лес не ходить.

Старая русская пословица. Но в пословицах нетрудно и заблудиться.

Этот скандал остудил наши отношения с Гумми. Его бессмысленная брутальность унизила всех и подействовала на меня удручающе. Я-то еще сохранял романтические представления о женщинах и считал, что так с ними в любом случае нельзя обращаться. Особенно с теми, кого ты любил и кто еще любит тебя и готов быть твоей верной спутницей. Как же он мог поступить с ней так жестоко?!

И не надо меня уверять, будто он поступил с ней по-русски! Как раз русские особенно чутки в любви. Их поэзия — чудесное тому доказательство. Я думаю, ни у какого другого народа нет такой нежной любовной лирики. Да и более поздняя лирика самого Гумилева свидетельствует о том же.

Как же объяснить эту чудовищную выходку?

Тютчев, самый глубокий русский лирик, остерегал деву любить поэта: «О, как убийственно мы любим…»

В этом есть правда. Любил ли Пигмалион свою статую или он любил Галатею? Трудно сказать. Тут случай имманентной полярности. Нам она ведома. Достаточно вспомнить молодого Гёте и его Фредерику. Прекраснейшие стихи кончаются почти жестокой отповедью.

А тут еще время. Одна умная шведка сказала мне в 1917 году, в разгар войны: «Так и должно было случиться. Фокстрот и танго втолкнули нас в эту беду».

То было время масок, время игры, вспененное время душевной фальши. Мы и сами, вероятно, не знали, что устроены так ненадежно. Мы играли, а ставкой была душа. Над словом

«верность» — как и сегодня — больше всего смеялись. Оно считалось старомодным, патриархальным, так же как и слова «благодарность», «самопожертвование», то есть все то, что прежде называли добродетелью. И что теперь выглядело смешно и странно.

Мы заигрались и все же готовы были бы вернуться к истинным ценностям, если бы пуще всего на свете не боялись выглядеть смешными. И мы даже не знали, что движимы этим страхом, он стал нашей второй натурой.

Подчиняясь этой полярности и невольному соблазнителю, Дмитриева стала играть в Черубину де Габриак и заигралась настолько, что превратилась в Черубину де Габриак. Неудивительно, что она потерпела катастрофу.

Я думаю, что на самом деле я был не единственным, кто знал тайну Черубины. Слухи и тогда, должно быть, ходили — ведь обо всем знали Волошин, Лидия Брюллова, а может, и еще кто-нибудь, кому Елизавета Дмитриева в сумасбродном порыве выдала тайну своего поэтического свидетельства.

В один из вечеров в помещении «Аполлона» Сергей Маковский, обычно малодоступный, присел вдруг к нам с Дмитриевой и вовлек ее в весьма откровенный разговор.

Об этом случае он потом забыл или вытеснил его из памяти, но так было: он долго разговаривал с ней, повергая ее во все большее смущение. Попросил ее прочитать одно ее любовное стихотворение, а потом стал спрашивать, почти насмешливо, что она вообще знает о любви.

Мы все трое вели тогда какой-то потусторонний диспут о бесполезности любовной лирики, ибо еще Тютчев сказал: «Мысль изреченная есть ложь!»

Неожиданно Маковский со значением посмотрел на собеседницу и стал читать стихотворения Черубины.

Дмитриева сидела, низко склонив голову, а Маковский продолжал упиваться своей любимой ролью — холодного, бесстрастного, элегантного петербуржца.

А месяца через два — дело было после смерти Анненского — поползли слухи. Ну, слухи они и есть слухи. Они приходят и уходят, и одному Богу известно, что от них остается.

Мировая история может выглядеть иной раз как одна мировая сплетня. Ради соблазнения какой-нибудь самочки иной раз вздымаются слухи, похожие на оперение гордого павлина. А потом они уходят в прошлое, развеиваясь как дым.

Но иногда слухи обретают собственную власть. И тогда бывает скверно.

Один из наших сотрудников, великий портретист Александр Яковлевич Головин, писавший также декорации для сцены и располагавший огромной мастерской под самой крышей Мариинки, петербургского оперного театра, решил создать групповой портрет ведущих сотрудников «Аполлона». Предварительная работа началась с того, что по десять— двенадцать поэтов приходили по вечерам к нему, предоставляя художнику возможность поначалу просто вглядеться в их лица, поразмышлять над будущей композицией.

Как-то вечером, вскоре после отвратительной сцены в доме Лидии Брюлловой, я сидел со Зноско-Боровским в «Славянском базаре». После сеанса у Головина мы с ним собирались еще поехать к Маковскому обсудить один из ближайших номеров «Аполлона», который должен был быть посвящен исключительно немецкой литературе. Работы Шницлера и Гауптмана я уже получил; Гофмансталю, Борхардту, Гундольфу и Эрнсту Хардту следовало еще послать приглашения. Зноско пошел позвонить Маковскому, чтобы узнать, вернулся ли тот от Головина домой; когда Зноско снова подошел к нашему столику, на нем не было лица. Произошло что-то ужасное. Максимилиан Волошин дал пощечину Гумилеву. Мы должны были срочно ехать к Маковскому.

Поделиться с друзьями: