Жизнь, театр, кино
Шрифт:
– Спасибо, я сыт!
– сухо ответил я, хотя мне ужасно хотелось с ним поговорить.
После длительного молчания и двух сигарет, выкуренных залпом, для бодрости, я, напустив на себя этакую развязность, независимым тоном начал разговор:
– Ну, как?.. Смотрели мою пробу?
Он молча дочитал страницу до конца, перевернул ее, потянулся и, зевнув во всю пасть, ответил:
– Да! Кажется...
– И опять начал читать.
– Ну, и как?
– уже грубо и настойчиво спросил я. Меня злила и его гнусавость, и безразличие, с которым он мне отвечал.
– Увидишь сам!
– отмахнулся он от меня, затем,
"С тобой и говорить-то не хотят, а ты лезешь... обиваешь пороги... Ни стыда, ни совести у парня... право..."
Сколько горечи я испытал, сколько слез от обиды я мог бы пролить в эту несчастную и такую, казалось, позорную для меня минуту, если бы в это время не вошел Владимир Михайлович, а вместе с ним очень милая и очень красивая Алла Тарасова. Он что-то рассказывал, и они оба весело хохотали.
– Батюшки! Да это Миша! Вот не узнала!
– воскликнула она.
– Почему такой грустный?
– И, не дожидаясь ответа, продолжала: - Как я рада! Когда вы уезжаете? Сегодня... Да?.. "Стрелой"... Да?.. Значит, вместе? Терпеть не могу ездить одна! Значит, до вечера? Ужинаем вместе? Вы где? Ах, в "Европейской", а я в "Астории"... Пока!
Прощебетав все восторженно, одним духом, она ушла счастливая и обаятельная.
Петров, проводив ее, сел за стол. И, как всегда, закурив "Тройку": и выпуская клубы дыма, он небрежно меня спросил:
– Как ехал? "Стрелой"? Выспался? Да?
Опять во мне поднялась тоска, и я зло ответил:
– Ехал хорошо! Спал еще лучше!
Повисло молчание.
– Хочешь смотреть пробу?
– вдруг резко спросил Петров.
– Да!
– почти крикнул я от тоски и боли.
– Пойдем!
И мы пошли, но не группой, как бывает обычно, при хорошей пробе, а вдвоем, медленно и молча, пересекая двор. Чувствовалось, что буквально вся студия жила подготовкой к "Петру". Мы проходим мимо группы статистов переодетых в костюмы бояр и солдат, делались пробные съемки для пленки, света, фактуры материала.
Мне ужасно хотелось поговорить с Петровым, услышать слова, пусть горькие, но человеческие, слова друга, который мне объяснил бы, что же произошло, но... то Петров останавливался и делал какие-то указания, то его останавливали, спрашивали что-то.
"Путь Христа к Голгофе был легче, чем мой, - думал я, направляясь к просмотровому залу, месту, где уже кто-то решил мою судьбу.
– Ну, хорошо, ладно. Художественный совет меня забраковал... конечно, в этом парике я плох, но почему же холодно произнесенное "нет!" так меня терзает? Не потому ли, что до сих пор мне такого "нет" не говорили, и стало обидно? Так, что ли? Да, мне очень обидно, что они не поверили не только мне, но и Толстому, когда этот большой художник увидел, оценил, уверовал в меня и сказал: "да!". И я хочу понять, кто же прав?"
Когда мы сели, я, собравшись с духом, вдруг совершенно чужим голосом спросил Петрова:
– Художественный совет, конечно, смотрел?
– Да.
– И, конечно, сказали: "нет"?
– Сказали.
Потух свет в зале, и на экране, во всю его длину и ширину, появилось лицо. Нет! Лицом "это" назвать было нельзя, -появилось что-то крупное, круглое с дырочками, которые высовывалось из чего-то, что напоминало куст! Ужас!
Вообще-то,
пока не привыкнешь к своему лицу на экране, всегда испытываешь чувство неловкости, но то, что увидел я, было похоже... нет, не берусь рассказать: это было что-то неприличное, от чего мне стало стыдно и страшно. Я опустил голову, закрыл глаза руками и тихо попросил не продолжать дальше показа.Я подумал, что сниматься не только в роли Меншикова, но ни в какой другой я больше никогда не буду.
– Владимир Михайлович! Вы можете сделать мне последнее одолжение?
– Да, какое?
– Отдайте мне эту пробу, чтобы никто никогда не мог увидеть ее. Хорошо?
– Хорошо!
Я вздохнул, и слезы закапали сами собой.
Тогда Петров с какой-то нежностью, совершенно для него несвойственной положил мне руку на колени и очень ласково сказал:
– Ну что же ты так расстраиваешься. Ну, действительно, этот парик тебе не к лицу. Ну и что?.. На, возьми этот ролик и сожги его, уничтожь!
– А... Толстой видел?
– Да, видел.
– Боже, какой ужас! Что же он сказал?
И тут Петров мне рассказал, как Толстой сначала молча смотрел, потом попросил показать еще раз и вдруг начал дико хохотать:
– Нет! Вы только посмотрите: ведь это же великолепно,
\j \j i n \j \j
какой предметный урок! Вот что получается с русской головой, если на нее напялить французский парик! Смешно!
– Так и сказал?
– Да! Лицо-то, говорит, конфликтует с буклями и в знак протеста вываливается из парика!
– А потом, наверное, сделал "гы, гы, гы"?
– Сделал!
– Ну и что же решили?
– робко спросил я.
– Отхохотавшись, он сказал: дайте ему сценарий и пусть работает.
– Как работает? Значит? Я буду...
– замер я.
– Значит, ты будешь сниматься в роли Меншикова!
– А как же художественный совет?
– Художественный совет капитулировал. Толстой взял над тобой шефство.
Я уткнулся в платок, чтобы никто не видел, что и драгуны тоже плачут.
– Ну зачем же вы меня так мучили, это безжалостно!
– упрекнул я Петрова.
– А ты что же хочешь, без мук и трудностей? Пришел, увидел, победил! Нет, брат, так не бывает! Иди сейчас к Анджану, и начинайте работать над гримом по-настоящему. Затем зайди в костюмерную, сними мерку и посмотри там эскизы твоих костюмов. Потом сговорись с Лещенко, надо начинать тренировки на лошади, ведь Меншиков - драгун! Работы будет много, только успевай поворачиваться.
Писатель и хирург
И чем больше он находил трудностей, которые меня ожидали в процессе работы над ролью, тем больше ликовала моя душа! Она пела потому, что мир, на который я смотрел до этой минуты через черные очки, оказался не такой уже мрачный и отнюдь не без добрых людей. Я обнаружил среди них множество благородных людей, которые полны веры в человека. Я ощутил прилив огромной благодарности и любви и к Владимиру Михайловичу Петрову, и к Алексею Николаевичу Толстому. Писатель увидел во мне черты и характер, нужные для воплощения своего любимейшего героя - Алексашки Меншикова, и, поверив, что я сумею их воплотить, не отступил от своего мнения даже при виде этой ужасной пробы.