Жизнь, Живи!
Шрифт:
Она всё или на работе или у каких-то подруг.
Я, младшеклассник, – словно невидимый – молча и осторожно передвигаюсь по комнатам…
Неожиданно, будто упало что-то, все впериваются в меня.
–– Смотрите за ним! – кричит испуганно баба Шура. – Унесёт иголку, у меня больше нету таких!
И я, с жаром на лице, ощущаю себя, меня, всем им вместе – противостоящим.
Настя с Катей – они, как я слышал, какие-то "погодки", но мир между ними, замечаю, бывает лишь в те минуты… когда они обе разом смотрят на меня…
А ждут команды мамы:
––
Чтоб обеим вцепиться в меня:
–– Молчать, пока зубы торчат!
Насте её возраст покоя не даёт:
–– Катька, ну-ко поди сюда!
–– Бегу и падаю!
Я – я что-то молча рисую в моём альбоме, который потом от всех прячу. Прячу, как ощущаю, – себя, меня… Или лажу молча из растерянного конструктора. Лажу – себя, меня..
Слушая, между тем, и понимая каждый звук в нашем доме.
И самый важный и грозный звук – молчание моей мамы.
Слышное и всем.
Что-то решающей.
И что-то уже обо всех и за всех решившей.
Когда я вспомнил – через много лет! – о Миге Капли, всегдашняя строгость мой мамы кажется мне таинственной, непростой…
Ведь, о чем-то думая и что-то чувствуя – она, она склонялась – тогда! тогда! – над моей колыбелью.
(Заглядывала в деревянную, с высокими перилами, кроватку, о которую я, спустя годы и годы, споткнулся на чердаке нашего дома.)
Как стал ходить – родню всю мою я знал как единую семью – а именно вот какую: мама, бабушка, тётя, сестра старшая, сестра младшая. А я – как бы чуть в сторонке, самый маленький, да ещё и мальчик…
И вот: почтение моё – ко всем старшим и ко всем, навсегда, тётям…
И – чуть осознавать начал себя, меня: я – самостоятелен!.. так как вокруг – мир тётенек…
Дяденек всяких я лишь потом стал осваивать, да попросту – видеть, – как в этот мир лишь входящих, допустимых…
Уважать мужчину я поначалу привык за то, что он достоин… снисхождения женщины.
А с раннего детства так: дяди это существа, которые – где-то.
Папа мой – тоже дядя. И папа мой – всегда где-то.
И – тоже входящий и допустимый.
И конечно же – мамой!..
–– Чего бы поесть?..
Сунул голову в приоткрытую дверь из прихожей папа…
Ему никто не отвечает. А в комнате ощутилось что-то лишнее.
В молчании всеобщем слышится, впрочем, чуждое и неловкое: когда-то ведь он сегодня встал… где-то ведь он весь день был… и будто кто-то в этом виноват!..
–– А?.. – Папа чешет пальцем небритую щеку…
И, в любом случае, убирает свою, его, голову.
Мама, через какое-то всегда время и как бы по своему какому-то делу, неспешно идёт в сторону прихожей, за которой дальше кухня.
–– Не к спеху! – её оттуда голос.
Мама строга – в семье ко всем.
Баба Шура и сёстры – только ко мне: что уж остаётся.
Строга мама – вообще, и – необъяснимо. Притом строгость её – обиженной когда-то как-то раз навсегда… То есть – неумолимая!..
Даже приписать себе, любя, причину её неиссякаемой обиды, ещё ребенком, я не мог и не умел.
Ища для неё уюта хотя
бы в своих, в моих, мыслях – самых, конечно, отчаянных – я дошёл до самой, наконец, крайности – до воспоминании о моём Миге Капли…Обида у мамы – почувствовал я ещё ребёнком – на саму себя…
Надежда разве что постоянная: вот-вот она забудется, вот-вот она отвлечётся…
И с малых лет во мне – ощущение вины.
Невольное и неутолимое ощущение вины – однако… перед лесом, перед полем, перед каждым цветком и листочком… почему-то именно и только пред тем живым, что само не может за себя постоять.
Собака может кусаться, даже мотылек может упорхнуть.
И, стоя над беззащитной травинкой, которую оберегают разве что чуткие звёзды, с самого-самого детства – строго же о себе, обо мне, (исподволь! исподволь!) разумел: жить надо для чего-то… разом всего – для Всего!..
Чувства эти во мне, в ребёнке, витали, конечно, как грёзы, как сны – притом самые прозрачные, зыбкие.
И конечно же, любое выражение на лице моей мамы – по самому значительному, стоящему того, поводу.
Ну, я и научился разгадывать малейшее выражение – так и скажу: малейшего лица.
Привык я с ранних лет и к тому, что вся наша семья в деревне – чем-то значительная.
–– Детдом! Детдом! – только и слышно в нашем доме с утра до вечера. Мой папа там – директор, мама – воспитатель, тётка – воспитатель.
В первые-то годы жизни я помню маму – только во сне: поправляет на мне одеяло…
Оглушительна и бездна: между небрежностью домашних между собой – и степенностью, даже солидностью их на людях.
Чужой кто к нам заходит – все сбегаются в прихожую: что хоть случилось?..
Но я, кто бы ни пришёл, всегда всем рад: мама улыбается, как Деду Морозу, папа как-то чуждо нетерпеливо покашливает, сёстры церемонно и умно кружат… А баба Шура обретает даже право вести разговор: про здоровье, про корову, про соседку… На всю жизнь интересно!..
Но приходят к нам редко…
Мама чуть глянет на меня с бровями сдвинутыми – и сёстры, заметив это, сразу тащат меня за обе руки в угол.
Лишь тётя Тоня ко мне иногда открыто нежна – но пугает меня своим неожиданно-прихотливым взглядом и вопросом:
–– Пащя, ты меня любищь?
И я костенею и задыхаюсь от, как ощущаю, насилия надо мною!..
Тётя Тоня так и всю жизнь: то уходила, то уезжала к своем, к её, ценным подругам.
Сёстры, неустанно скандаля, даже в школу ходили врозь.
Я, конечно, врозь с каждой из них.
Время, которое у кого-то время, наверно, шло.
В школе так: Настя на один класс старше Кати. Я – на два класса моложе Кати. Впрочем, и на переменах, в коридоре и в зале, мы все трое – словно незнакомые. Если же сёстрам уж очень нужно что-то у меня спросить – то они подходят ко мне с круглыми птичьими глазами, и я вижу что они не просто, как дома, злые, а – страшные…
Настя, придя из школы, прилежно выкладывает учебники на стол.
Катя, став старшеклассницей, швыряет папку на кровать: