Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал Наш Современник №2 (2003)
Шрифт:

Однако вернемся к истории европейского нового времени. Когда граждански активный бюргер стал вырождаться в озабоченного лишь личными интересами индивидуалиста, а время социального производства угрожающе сократилось в пользу производства вещей, объективно наметился переход от социального производства самодеятельного типа — на уровне автономного гражданского общества — к социальному производству, организованному государством. Подобно тому как абсолютистское государство стало держа­телем системы Просвещения, которую отказался финансировать частно-капиталистический рынок, оно же становится носителем системы социального производства. Чем больше индивиды выходят из полиса и ведут сугубо частную жизнь, тем необходимее становится существование надындиви­дуальной системы, олицетворяющей их общность. Это только психология либерально-индивидуалистического восприятия связывает с абсолютизмом деспотическую вздорность “тиранов” и ничего больше. На самом деле абсолютизм выражает энергию преодоления и дистанцирования от всего, грозящего узурпацией общего в угоду своекорыстным групповым и местни­ческим интересам. Как писал П. И. Новгородцев, “требования суверенного и единого государства... выражает не что иное, как устранение неравенства и разнообразия прав, существующих в средние века. При раздробленности феодального государства право человека определялось его силой и силой той группы, к которой он принадлежал”3. Последнее весьма напоминает царство естественного отбора с его естественными отношениями силы, но именно альтернативу естественного неравенства и создавал абсолютизм как прообраз единого правового государства. Такое государство выступает как система производства единого политико-правового пространства посредством выравнивания исторически возникших различий под давлением единой государственной нормы. Ясно, что для этого государству требуется полити­ческая сила, и ясно также, что эта сила употребляется им в первую очередь против “сильных”, тяготящихся уравниванием со “слабыми”. В этом — специ­фический демократизм абсолютизма и его историческое оправдание.

Существует неслучайная симметричность

между формулами общего интел­лектуального накопления, связанными с наращиванием общетеоре­тических основ различных общественно-производственных практик, и формами “общего политического накопления”, связанного с укреплением фундамента социальной общности в противовес групповым и местническим обособлениям. Гегель не случайно поставил государство как сферу разумного выше буржуаз­ного гражданского общества как сферы рассудочного. В обществе, в котором последовательно уменьшается время социального производства по сравнению со временем, употребленным на производство товаров, необходимо существование противовеса, олицетворяющего надындивидуальные смыслы и интересы. Специализированный “гражданский рассудок” разъединяет, государственный же разум призван объединять, интегрировать. Дело, повторяем, не в ущербности гражданского порядка как такового — в античном и коммунальном полисе (городе-государстве) граждане как раз выступали как производители коллективного социального блага и носители коллективных демократических решений. Рассудочно-ограниченным стало буржуазное гражданское общество, в лице частных собственников переориентированное на производство экономической прибыли и тем самым предоставившее социуму деградировать. Новая централизо­ванная государственность абсолю­тизма и призвана была как-то воспрепятст­вовать этой деградации, делеги­ровав функции производства коллективного социального блага верховной власти.

Ограниченность этой государственности состояла в сословной разъеди­ненности людей как носителей социальной энергии. Как писал М. Крозье, роковое недоразумение французских революционеров (как и исторически следующих за ними либеральных реформаторов) состояло в их стремлении всемерно ослабить или даже уничтожить государственную власть. Револю­ционеры мечтали о сломе государственной машины, либералы — об ограни­ченном в своей компетенции “государстве-минимум”. Между тем мечтать о демонтаже государства под предлогом деспотической опасности — это то же самое, что мечтать о демонтаже современной промышленности под предлогом экологической опасности. Подобно тому как перед лицом экологического кризиса надо двигаться не назад, к первобытным технологиям (которые не смогут прокормить и десятой части ныне живущих людей), а вперед, к новым, природосберегающим технологиям на основе фундаментальных научных прорывов, в политической сфере тоже нужно двигаться не назад, в догосударст­венное состояние, а вперед, к более современным государственно-полити­ческим практикам. Государственно-политическая власть — колоссальное обретение цивилизации, незаменимое средство борьбы с социальным хаосом. Поэтому надо не ослаблять власть, а расширять отношения власти, вовлекая в нее ранее не вовлеченные, лишенные политических возможностей группы. Надо помнить, что каждая социальная группа, сегодня не представленная в политике — играющая роль манипулируемого объекта чужой воли, — объективно является носителем значительных потенциальных ресурсов и информации, на сегодня не подключенных к процессам принятия и реализации решений. Пребывание значительных групп общества вне пространства власти, в роли “молчаливого большинства” означает колоссальное недоиспользование социальных ресурсов общества, что ослабляет его общий потенциал перед лицом опасных вызовов будущего. Монологическая, замкнувшаяся в себе, корыстно отгороженная от большинства власть — это слабая власть. Узурпа­торские политические практики меньшинства не только делают проблема­тичной его собственную судьбу, но и ослабляют власть вообще, как коллективное достояние общества и завоевание цивилизации. М. Крозье назвал эту ситуацию “блокированным обществом” — когда ревнивая власть, боящаяся народных инициатив, блокирует проявления тех видов политической активности, которые не идут от нее самой. Тем самым ослабляется способность общества к саморазвитию и самоуправлению, истощается его общий социальный капитал.

Особенно показательна в этом плане история разрушения “коммунисти­ческого абсолютизма”. Сегодня уже ни для кого не секрет, что действитель­ными организаторами “либерального проекта” предельного ослабления государст­венной власти стали бывшие властно-привилегированные, номенкла­турные группы. Это им необходимо было сполна реализовать свои несопоставимые с остальными возможности в новых условиях ничем не стесненного “естест­венного состояния”. Непривилегированное большинство объективно было заинтересовано в сохранении государственного властного контроля над дея­тельностью своекорыстных групп общества, привилегированное меньшинство — в ослаблении этого контроля. Демонтаж государственной власти осуществ­лялся посредством двух взаимодополнительных принципов: этносепара­тизма (“берите столько суверенитета, сколько сможете взять” — ясно, что этот лозунг был обращен не к народам, а к бывшей республиканской номенклатуре) и “свободного политического рынка” . На последнем стоит остановиться особенно, ибо данное понятие является одним из ключевых в новой идеологической системе — либеральной. “Политический рынок” — типично американская метафора, связанная с уподоблением политического процесса, характери­зующего отношения класса политических профессионалов с массой электората, рыночному процессу, характеризующему отношения продавцов и покупателей товаров. Дело в том, что “рыночную” метафору политики сегодня превращают из метафоры в реальность те силы, которые твердо уверены в своей преиму­щественной покупательной способности на рынке политических решений. Нас всерьез убеждают в правомерности отождествления политических программ и решений с обычным товаром, за который полагается платить наличными. Кому же выгодно, чтобы государственно-политические решения стали политическим товаром? Ясно, что речь идет о группах, уверенных в своей способности перекупить любых отдельных представителей власти, если они будут выступать не в виде централизован­ного государственного монолита, а как “венчурные” фирмы, на свой страх и риск торгующие политическим товаром — административными решениями, правовыми актами, нормати­вами, лицензиями и т. п. На этом основании получают свое разрешение многие загадки нынешней власти, столь последо­вательно “ошибающейся” в вопросах защиты национальных интересов и интересов неимущего боль­шинства. Дело просто-напросто в том, что за решение, направленное в защиту национального производителя, отечественного сельского хозяйства, других национальных приоритетов и интересов, некому как следует заплатить. Напротив, за то, чтобы Россия вопреки интересам сохранения собственной промышленности и сельского хозяйства продолжала импортировать низкокачественный ширпотреб и “ножки Буша”, нашим высокопоставленным чиновникам и политикам, ответственным за принятие соответствующих решений, есть кому заплатить. За то, чтобы операция российских феде­ральных сил была успешна в Чечне, оказалось некому заплатить; за то, чтобы успех ее был сорван и РФ в результате получила незаживающую рану, нашлось кому заплатить.

Это не случайно. Если сопоставить интересы всего общества и интересы отдельных корыстных групп в статусе заказчиков-покупателей соответст­вующего политического товара, то неизменно оказывается, что общественные интересы будут выступать как “ничейные”, не имеющие товарной формы, тогда как групповые интересы действительно переводятся в товарную форму продаваемых и покупаемых решений. Поэтому общественный интерес прямо состоит в том, чтобы отстоять нерыночный статус политики как сферы, в которой формируются управленческие решения. “Политический рынок” как новая реальность “либеральной эпохи” ведет к двум опаснейшим дефор­мациям. Во-первых, он уничтожает целостность общества, ставя на его место неупорядоченную мозаику интересов, лишенных какого-либо “общего знаменателя”. В результате возникает рассогласованность общественных интересов и поведения, несовместимая с самим понятием политической системы . Здесь общественное производство коллективных социальных благ вообще прекращается, чему сопутствует паралич общественных связей и растущая взаимная отчужденность различных групп общества. Речь идет о возвращении из состояния политической цивилизации в состояние полити­ческого варварства или даже дикости. Во-вторых, товарный статус государст­венных политических решений, продаваемых на “свободном рынке”, ведет к появлению нового тоталитаризма — бесконтрольной власти держателей капитала, свободно перекупающих у нации и у социальных групп, представ­ляющих большинство, важнейшие властные решения. В условиях неограни­ченного действия политического рынка олигархические группы способны скупить, словно векселя у должников, все важнейшие решения, оставив нацию полностью неимущей как в экономическом, так и в политическом отношении — лишенной адекватного представительства и защиты.

Положение еще более усугубляется, если на место национального политического рынка становится глобальный рынок. Последний означает, что властные группы, принимающие решения, могут продавать их заинтересован­ным заказчикам уже не только внутри страны, но и на мировом политическом рынке. Следствием этой глобальной “рыночной стихии” неизбежно станет концентрация политического капитала, скупаемого у национальных элит, в руках наиболее богатого мирового заказчика, печатающего доллары и потому способного в нужный момент переплатить и перекупить. В условиях растущего экономического неравенства стран открытый политический рынок прямо означает, что властные элиты в ходе принятия решений заведомо станут ориентироваться не на бедных соотечественников, неспособных материально вознаградить их политическую находчивость, а на зарубежных покупателей, способных сразу же выложить наличные. Еще недавно такие выводы могли бы показаться экстравагантными, но сегодня они, увы, не только результат логики, но и освидетельствованы нашим повседневным опытом. Когда мы задаемся вопросом, почему официальная Россия блокирует жизненно важный договор с Белоруссией, логика политического рынка диктует ответ: потому что нация не сумела уплатить наличными инстанциям, ответственным за принятие соответствующих

решений, а та внешняя сторона, которая всерьез заинтересована в продвижении НАТО до Смоленска, очевидно, сумела. Почему американские военные базы появились на юге постсоветского пространства, что несомненно представляет неслыханный вызов геополи­тическим интересам России? Опять-таки потому, что нация не оплатила наличными решения, соответствующего ее стратегическим интересам, а США в той или иной форме, вероятно, оплатили. Речь идет о чудовищных край­ностях, но они целиком вписываются в логику политического рынка, усиленно внедряемую в жизнь рыночными реформаторами. Речь идет о разрушении созданной в новое время политической цивилизации и возвращении к политическому феодализму в худших его формах. Вопрос о том, как заново разделить политическую и экономическую власть, вернуть политическим решениям их нетоварный статус, становится важнейшим жизненным вопросом ближайших поколений.

В реальной истории, в которой действуют силы, а не безразличные к наличным силам “объективные закономерности”, проблема выглядит так: какие политические силы могут быть заинтересованы в нейтрализации нового тоталитаризма — бесконтрольной финансовой власти; каковы возможности этих сил и какова их мотивация, переложимая на язык влиятельных идей ближайшего будущего. На Западе совсем недавно возникали попытки связать решения этих проблем с новыми социальными движениями и гражданскими альтернативами экологистов, коммунитаристов, защитников территорий и т. п. Речь шла о попытке реанимации гражданского общества, вытесненного рыночным, и формировании нового “третьего времени” (между трудом и досугом), посвященного внерыночной гражданской активности и взаимо­помощи. Это была разновидность “левой идеи”, оппозиционной капиталисти­ческому обществу как разрушительному в собственно социальном отношении.

Сегодня мы уже можем констатировать, что данная попытка по большому счету провалилась на Западе: “монетаристы” победили “альтернативистов”. Вопрос в том, почему это произошло. Ответов на него на эмпирическом уровне много: и потому, что индивидуалистическая мотивация оказалась сильнее гражданской — социально-солидаристской, и потому, что победивший в “холодной войне” Запад соблазнил внутреннюю оппозицию перспективами разделить плоды этой победы и приобщить ресурсы побежденных к проекту общества массового потребления на неоколониалистской основе, и, наконец, потому, что социальное видение реальности удалось подменить расистской картиной “цивилизационного конфликта” между Востоком и Западом. Все эти ответы необходимо объединить на общей концептуальной основе. И тогда мы получим более общий вывод: гражданская альтернатива “экономическому тоталитаризму” провалилась на Западе потому, что на основе светского, религиозно-остуженного сознания экономические мотивы в конечном счете неизбежно торжествуют над альтруистическими и гражданско-солидарист­скими.

Этот тип интеллектуального откровения, возникший на основе процедур межкультурного сравнения русской православной цивилизации с западно­европейской, впервые пришел к родоначальнику новой русской философии Серебряного века Владимиру Соловьеву. Он осмыслил перспективы гражданского общества в контексте христианского учения о грехопадении: в отрыве от высшего, светоносного начала человеку не суждено остановиться на срединном уровне правового и гражданского состояния — он неизбежно скатывается ниже, к прямому подчинению личности темным стихиям стяжательства, своекорыстия, вражды всех против всех. Иными словами, высшая тайна гражданского общества на Западе состояла в том, что оно оказалось промежуточным этапом между теократиями средневековья и плутократиями нового времени. Если бы личность нового времени сразу явилась в своем законченном секулярном виде, в преобладании сугубо земных, материальных мотиваций, никакого гражданского состояния вообще бы не было — мы сразу же получили бы законченное царство “экономического человека”, равнодушного к гражданским связям, долгу и социальной справедливости. По Соловьеву, для того чтобы и гражданское общество, и государство вместе не упали в объятия алчного собственника, скупающего капитал социальных решений на корню, в обществе должна сохраняться духовная вертикаль, или вектор, определяющий устремления вверх. Такой вектор, согласно Вл. Соловьеву, создается живым присутствием Церкви в обществе. “С христианской точки зрения государство есть только часть в организации собирательного человека, — часть, обусловленная другою, высшею частью — церковью, от которой оно получает свое освящение и окончательное назначение — служить косвенным образом в своей мирской области и своими средствами той абсолютной цели, которую прямо ставит церковь — приготовление человечества и всей земли к Царству Божию”4. Иными словами, чтобы гражданское общество и государство не выродились в плутократию — беззастенчивую власть денежного мешка, необходимо, чтобы светский государственный разум корректировался и направлялся теократией — влиятельным духовным сообществом, отстаивающим постматериальные приоритеты от имени Божественного авторитета. Без этого направляющего влияния независимой и от государственных властей, и от денежного мешка церкви государству суждена капитуляция перед непреодолимой силой рыночных заказчиков и купленных ими лоббистов. “Отделенное от церкви государство или совсем отказывается от духовных интересов, лишается высшего освящения и достоинства и вслед за нравственным уважением теряет и материальную покорность подданных; или же, сознавая важность духовных интересов в жизни человеческой, но не имея, при своей отчужденности от церкви, компетентной и самостоятельной инстанции, которой оно могло бы предоставить высшее попечение о духовном благе своих подданных, государство решается брать эту задачу всецело в свои руки... что было бы безумною и пагубною узурпацией, напоминающей “человека беззакония” последних дней...”5. Ясно, что в первом случае Соловьевым описана ситуация нынешнего плутократического государства, появившегося вследствие “демо­крати­ческого переворота” 90-х годов; во втором случае — коммунистическо-идеократического государства, родившего “человека беззакония”.

Как пройти между Сциллой плутократии и Харибдой тоталитарного идеократического государства — этот вопрос давно волновал лучшие умы человечества, и в первую очередь в Европе, испытавшей на себе и ужасы инквизиции, и ужасы первоначального накопления. Начиная с Маркса и кончая недавними теориями постиндустриального общества, европейская мысль связывала решение данного вопроса с особой ролью научного творческого труда и его носительницы — интеллектуальной элиты. Переход от общества, в центре которого стоит промышленное предприятие, к обществу, в центре которого находится университет, — вот вектор движения, позволяющего пре­одолеть и вещное отчуждение капитализма, и бюрократическое отчуждение эта­тизма. Предполагалось, что творческий труд не только освобождает человека от подчинения низшей, материальной необходимости — в этом он сродни церкви как пристанищу наших плененных грубыми земными заботами, но взыскующих “высшего” душ, — но и собирает распадающиеся части социаль­ного тела, подчиненного экономическому разделению труда и выте­кающей отсюда людской разрозненности, в новое единство. Ибо каждое фундаментальное открытие, каждая творческая научная идея в своем прикладном применении дают специализированные отраслевые результаты; следовательно, научное сообщество, если его собрать воедино согласно внутренним законам интеграции и кооперации наук, окажется тем сооб­ществом, которому приоткрыты тайны межотраслевого единства всех человеческих практик, ставших специализированным приложением науки. Таким образом, научное сообщество, подобно жреческой касте древних цивилизаций, оказывается хранителем общего скрытого смысла и общего источника всех решений. По мысли теоретиков информационного общества как цивилизации духовного производства , сменяющей экономическую и техническую цивилизации, плановое хозяйство бюрократии является профанацией действительного решения вопроса об общем, которое пред­шествует отдельному и руководит им. Не статическая казарменная общность, насильственно стирающая различия, а динамическая творческая общность, снимающая их в высшем духовном (интеллектуальном) синтезе — вот ответ сословия интеллектуалов на вопрос о судьбах рыночного буржуазного общества перспективах снятия буржуазного отчуждения.

На поверку, однако, оказалось, что эта дерзновенная попытка подменить церковь как гарантию и прибежище духовности и собирательницу разбре­дающегося человеческого стада не увенчалась успехом. Не увенчалась сразу в двояком отношении. Во-первых, не удалось вытеснить экономическую мотивацию, ориентированную на голый практический результат, мотивацией самовознаграждаемого творческого духа, азартно погруженного в захва­тывающий процесс выпытывания тайн природы. На поверку “творцы” оказались дюжинно буржуазными людьми, разделяющими общую “мораль успеха” с ее утилитарными приоритетами. Во-вторых, не удалось переориен­тировать элиту постиндустриального общества с ценностей “цивилизации досуга”, взыскующей всего легкого и необязательного, на ценности предельно напряженного творческого труда (творческий труд, говорит Маркс, никогда не превратится в игру, он представляет “дьявольски серьезное напряжение”). Элита не менее, чем массы, оказалась захваченной ценностями “цивилизации досуга”, высшим кредо которой является игровой стиль и избежание излишней ответственности и напряжения. Новую установку творческого сообщества ярко выразил теоретик постмодернистских игр Ж. Бодрийяр. Он заявил, что в эпоху Интернета аскеза напряженного интеллектуального творчества, связан­ного с первопроходческими дерзаниями, выглядит архаично. Трудное дело авторского поиска можно заменить легким делом поиска готовых решений на гигантском интеллектуальном складе Интернета6. Иными словами, эпоха напряженного интеллектуального накопления сменилась легкой эпохой интеллектуального потребления готовых идей и решений. Жрецы творчества превращаются в жуирующее сословие, разделяющее с другими сословиями современного потребительского общества установки “игрового стиля жизни”. Внимательный анализ современной “интеллектуальной ренты”, которой живет современное научное сообщество, показывает, что данная рента весьма напоминает известные игры финансового сообщества с краткосрочным спекулятивным капиталом. “Интеллектуальная рента”, столь сильно влияющая на цену товара (сегодня она достигает около 70% его стоимости), воплощает не столько качественно новые технологические решения на основе использо­вания фундаментального знания, сколько дизайнерские ухищрения в области формы. За новый дизайн, улучшающий престижный “имидж” товара, потребителю предлагают платить в несколько раз дороже. Таким образом, трудный хлеб творчества научно-техническая элита, кажется, сменила на легкий хлеб манипуляторов потребительского сознания. Все это означает, что светская интеллектуальная “церковь”, призванная укротить гедонисти­ческий дух эпохи, так и не состоялась — “церковь” растворилась в “миру”.

Поделиться с друзьями: