Журнал Наш Современник №7 (2004)
Шрифт:
Право же, в этом трудно видеть трезвый расчёт путешественника. Чехов действует, словно в горячке, в душевном порыве, его словно влечет за собою неведомо-властная сила! Он словно старается, в прямом смысле слова “не щадя живота своего”, быстрее достигнуть судьбою назначенной цели.
Может быть, современники и не понимали вполне смысла и цели сахалинского странствия — потому что таинственной силой народной судьбы был ведом на Восток доктор Чехов?..
V
Но оставим на время разговор о путях Чехова и постараемся посмотреть на дороги, по которым двигалась русская литература последние двести лет.
Сознавая, что всякая схема условна, что любой самобытный художник скорее является исключением из правила, чем его подтверждением, —
Можно назвать один путь революционным — другой назовем тогда охранительно-консервативным; или назовем первый путь бунтарским и разрушительным, путем “сеющих ветер” (и пожинающих бурю!) — тогда вторым будет путь созидания и укрепления жизненных форм, тяжкий путь обуздания хаоса.
Какой из них органичнее, сказать трудно. Россия — это и бунт, и порыв, непрерывный протест против сколько-нибудь устоявшихся форм; но Россия — это и титанический труд созидания, это подвиг соединения противоречий (культурных, этнических, социальных и даже географических) в некоем высшем, с великим трудом достижимом единстве. Можно сказать, что Россия — попытка приблизиться к идеалу России, попытка, которой сама же Россия мешает своим неуемным стремлением возвратить в лоно хаоса то, что было у хаоса отвоевано в титанически трудной борьбе.
Отражением этих спорящих, противоречивых начал русской жизни стала литература. Первым писателем-бунтарем я назвал бы Радищева, автора “Путешествия из Петербурга в Москву”, — того, кого в школьных учебниках советских лет именовали первым писателем революционно-демократического направления. Это уж после него, знаменитого русского диссидента восемнадцатого столетия, явились и бунтари-декабристы, и ими “разбуженный” Герцен, и поднялась та волна революционной агитации, которая вынесла в русскую жизнь Чернышевского и Добролюбова, петрашевцев и народовольцев.
Поддержал деструктивные русские силы и Гоголь. Как писал Розанов, произведения Гоголя “замутили” русскую жизнь; а “Шинель”, из которой, как всем известно, “вышла” позднейшая русская литература, — это же повесть о бунтаре, о “чиновнике, крадущем шинели” (как сам автор и обозначил её центральный конфликт). Недаром Гоголь так мучился в конце жизни, недаром считал себя величайшим грешником — ибо он чувствовал, как “любострастен и воспалителен”, как ядовит был тот чарующий, дивный напиток, которым поил он Россию.
Таких титанов, как Толстой и Достоевский, мы не будем, пожалуй, включать в нашу условную схему. Эти писатели так самобытно-сложны и так противоречивы, что могут стоять как в одном, так и в другом ряду — разрушая при этом любую конструкцию. Толстой эпохи “Войны и мира” — конечно же, созидатель, государственник и патриот; Толстой же времен “Воскресения” — страстный бунтарь, обличитель и разрушитель социума.
Так же и сочинения Достоевского, будоражащие впечатлительные русские умы и сердца, подбросили немало дров в русский революционный костер — хотя общественная позиция самого Федора Михайловича была консервативной и почти совпадала с триадой Уварова “православие, самодержавие, народность”.
В ряды бунтарей встает поздний Блок, с его “слушайте революцию!” и с его Христом, возглавляющим пьяных матросов, апостолов бунта.
Следом идет Маяковский, официально признанный талантливейшим поэтом революционной эпохи. “Довольно жить законом, данным Адамом и Евой!” и “Ваше слово, товарищ маузер!” — эти лозунги “Левого марша” лучше всех рассуждений выражают бунтарскую суть Маяковского.
Ряд “деструктивных” имен можно продолжить — правда, фигуры, стоящие в нем, будут мельчать и мельчать: может быть, вместе с медленным затуханием революционной волны в обескровленно-изнуренной России.
Назову сразу имя, замыкающее на данный момент двухвековую “разрушительную” колонну, прошедшую в русской литературе. Это, конечно же, Бродский, певец распада. Поэзия позднего Бродского — это свалка
фрагментов потерявшего целостность мира, это “апофеоз частиц”, по его же собственному выражению. Причем трудно сказать, в какой мере поэт лишь отражает объективно происходящий процесс нагнетания мировой энтропии, а в какой он потворствует хаосу.Перейдем теперь к вехам иного пути. Ряд творцов-созидателей, ряд художников, не разрывающих, а укрепляющих ветхую ткань бытия, мы начнем с Пушкина. И не забудем, что Пушкин, как бы опровергая радищевское “Путешествие из Петербурга в Москву” — книгу, которая и открыла разрушительно-диссидентское направление русской литературы, — Пушкин пишет свое “Путешествие из Москвы в Петербург”, где спорит с Радищевым, вразумляет читателя и словно бы направляет русскую литературу и жизнь в другую — буквально противоположную! — сторону. Пушкин был гением созидания, укрепления форм языка и уклада, был человеком, благословляющим жизнь. Он говорил миру: “Да!” — он был в истинном смысле творцом, то есть соратником Бога.
Двигаясь дальше, мы видим Тютчева. Этот хрупкий седой старичок, известный большинству современников лишь как автор блестящих салонных острот, был, по сути, Атлантом, несущим почти непосильное смертному бремя. И в творчестве, и в своей частной жизни он соединял множество противоречий, он изнывал и страдал от их непрерывной борьбы — но в итоге и личность, и творчество Тютчева оказались настолько едины и цельны, что мы теперь вправе сказать: он был гением, одолевающим хаос.
Отметим, как близок был Тютчев Пушкину и в политических взглядах. Оба они были убежденными консерваторами и патриотами, оба они понимали, что одолеть мутный хаос российской бунтующей жизни можно лишь с помощью рамок, ограничений, препон — с помощью даже цензуры, которую Пушкин признавал необходимой и которой буквально служил Федор Тютчев!
Чехов не был, конечно, ни монархистом, ни государственником, ни вообще человеком с определенно и громко заявленной общественной позицией. Но недаром Толстой назвал Чехова “Пушкиным в прозе”. Именно Чехов продолжил на стыке веков тот пушкинский путь, с которого русская литература стала чаще и чаще сбиваться. И творчество Чехова, сохранившее традиции русской классической литературы и одновременно открывшее так много нового в прозе и драматургии, и его, Чехова, личность, к которой, как к центру, тянулось все лучшее, честное и благородное, что было в России на рубеже веков, — и личность, и творчество Чехова стали объединяющим центром, высокой нравственной и эстетической точкой отсчета не только для литературы, но и для всей русской жизни. Созидательное и благотворное влияние Чехова несомненно. В этом смысле он прямой наследник Пушкина, самый достойный вожатый по пушкинскому пути.
Писатели, уже в XX столетии продолжившие традиции русской “святой”, созидающей и просветляющей литературы — в каком-то смысле все вышли из Чехова, переняли, хотя бы отчасти, чеховский голос и взгляд.
Сближение, скажем, “Тихого Дона” и чеховской прозы только кажется парадоксальным. Но если всмотреться пристальней, то нельзя не увидеть, что беспощадная трезвость, порою жестокая и леденящая объективность — но вместе с тем глубочайшая человечность и даже лиричность эпической прозы Шолохова находится в несомненной и родственной связи с чеховской прозой. Шолохов, следом за Чеховым, продолжает тот ряд русских художников, которые укрепляли и созидали, — на фоне одолевавшего русское общество духа распада, вражды, разрушения. Шолохов всею силой своего непомерного гения непрерывно сводил и удерживал расползавшийся шире и шире трагический русский разлом, он пытался свести, удержать края той кровоточащей раны, которая разрывала Россию — проходя в том числе и по сердцу Григория Мелехова. Герой Шолохова — человек золотой середины; он, конечно же, не перебежчик от “красных” к “белым” или наоборот (как трактовала его современная Шолохову литературная и партийная критика), но он человек, сохранивший, “в годину смуты и разврата”, высокую, целомудренно-чистую душу русского землепашца и воина.