Журнал «Вокруг Света» №03 за 1975 год
Шрифт:
Но сегодня-то какой, казалось бы, страх? Заблудиться в наших принерльеких лесах трудно. Волчья пара, запущенная пару лет назад в соседний лесхоз с санитарными целями, на людей еще вроде бы не нападала. Про лесных разбойников тоже не слыхать. Ведь не лешего же им в конце концов бояться, нашим женщинам, в избе у каждой из которых стоит телевизор?
Но, впрочем, отчего бы и не лешего? Вон ведь, прекрасно я помню, как несколько лет назад, когда еще бабушка Ксенья в лес выходила, повела она нас впервые на Шипихино болото. И по дороге рассказывает:
— Приковыляла я это на край болотины, слышу, а он с другой стороны посвистывает. Я стою, а он все бродит, посвистывает. Ну, думаю, ладно, я к тебе туда не пойду, хоть ты несвистись,
— А кто же это был, бабушка?
— Как кто, он сам и был — леший...
И бабушка Ксенья поглядела на нас с улыбкой. И радость превосходства была в ее улыбке: хоть и ветхая она старуха, но оказалась мудрей лесного свистуна.
Странная это, загадочная и неопределенная область — лесные страхи.
Мне не стыдно признаться, что сам я нередко испытываю в лесу страх, более или менее заметный, и не только ночью, но иногда и среди бела дня. И от многих своих знакомых знаю, что такое бывает чуть не с каждым из нас. Слегка подсмеиваясь над собой и недоуменно пожимая плечами, говорили мне об этом мужчины завидного физического здоровья, люди с крепкой нервной системой, умеющие проявить решительность и отвагу в делах, затрагивающих судьбы больших современных производств и коллективов.
Причину лесного страха чаще всего уловить невозможно. Иногда идешь по светящейся во тьме дороге, по которой ты уже шел как-то ночью и ничего нехорошего тогда не испытывал, а тут вдруг начинаешь ловить себя на том, что тебе хочется повернуть голову назад или остановиться и прислушаться: не спешит ли кто за тобой, не слышно ли треска в кустах? Какие-то невнятные звуки роятся над тобой, в полете светляков чудится что-то угрюмо-колдовское. При всем этом ты почти уверен, что сейчас в лесу нет другого человека, кроме тебя, что к тебе наверняка не выйдет никакой зверь, разве что малая птаха вдруг сорвется почти из-под ног, и ей-то не смешно испугаться, а тебе, такому большому, — вроде бы смешно.
Страх тем не менее все растет и растет в тебе, ты убыстряешь шаг, тщетно пытаешься петь что-нибудь бодрое про себя (ни-ни вслух!), спина и затылок в напряжении, сердце ходит в груди сдавленными, томительными толчками. И вдруг, когда тебе кажется, что ты сейчас не выдержишь и побежишь, страх неизвестно куда исчезает, и тебя постепенно заполняет такое восторженное, освобожденное, победительное чувство, такое полное доверие к этим смутным кустам, к этим темным кронам, к этому доброму бормотанию ночного жука, ко всему сладко спящему лесу, что ты готов и сам лечь здесь спать — под первым попавшимся лиственным навесом.
Отныне и навсегда я ничего не побоюсь в ночном лесу, думаешь ты. Отныне я окончательно победил это глупое, недостойное мужчины ощущение страха.
Но как-нибудь в другой раз окажется, что ты думал слишком самонадеянно. И даже не ночью придет он к тебе, а среди дня, когда над лесными верхами солнце палит. Правда, дневной страх — обычно мгновенный, да и причины его почти всегда просты и очевидны.
Помню, однажды я испугался, когда метрах в пятнадцати от меня, за густым ельником вдруг заскрипела на ржавых петлях дверь. Первое чувство было такое, что где-то тут приютилась самая настоящая ведьмина избенка, и вот патлатая хозяйка решила проведать, кто это запоролся в ее угодья. Подойдя ближе к месту, откуда раздался неприятный звук, я, конечно, сразу сообразил, что это при порыве верхового ветра ерзает дерево о дерево: одно прямое, а второе когда-то собралось упасть, да первое его поддержало, и теперь они стоят в обнимку, а при ветре трутся стволом об ствол. Но хорошо, что я был тут днем, когда имелась возможность подойти и разглядеть. И улыбнуться тому, насколько живы еще во мне образы сказок.
Вообще, страх, как дневной, так и ночной, сильно замешен на сказке, на преданиях детства — твоего собственного и всеобщего, всечеловеческого. Кто, к примеру, не слышал о Пане — этом лешем греков и римлян — и о паническом
страхе, который навещал языческих пастухов в самый полдень на овечьих тропах, у входа в заросшие хмелем пещеры?Километрах в двух от нашей деревни, за веселым березовым перелеском, набрел я как-то июньским полднем на мрачный, клубящийся сизыми испарениями овраг. Был он совершенно неожиданных для наших окрестностей размеров, весь в завалах из громадных полусгнивших елей, в зарослях остро и раздражающе пахнущей крапивы, с почвой, уходящей из-под ног куда-то далеко вниз, в темень, к смрадному дну. Очарование какого-то мрачного, завораживающего волю волшебства все же заставило меня опуститься вниз и вскарабкаться по другому склону к залитой солнцем вырубке. Но пока я туда пробирался, ни на миг не оставляло меня какое-то брезгливое и смятенное чувство. В таком месте не человеку ходить. Тут бы отлеживаться какому-нибудь Змею Горынычу после разбойных полетов. Тут, наверное, волчьи стаи пировали или медведи приходили сюда умирать — до того недобрый дух стоит в сыром, оцепенело молчащем логове.
Иногда среди дня накатит что-то невнятно-тоскливое даже и не в таком диковинном месте. Просто вдруг обнаружишь, что птицы почему-то не поют в лесу, что бабочки не порхают, что не по-хорошему тихо стоят вокруг деревья. Вот это уж совсем непонятно! И сколько ни думал я, ничем таких состояний объяснить не могу. Одно только есть объяснение, которое, разумеется, ни для кого не обязательно. Видимо, думаю я, на этом вот месте когда-нибудь произошло что-то недоброе, зловещее: неравная ли схватка зверей, человеческое ли преступление, — и вот деревья оцепенели в ужасе и никак не придут в себя до сего дня, — так и стоят, кося сучьями, судорожно и выжидательно сжавшись.
Не об этом ли сказал когда-то Аполлон Майков?
И точно любопытный взор
Ко мне отвсюду устремлен,
И слышу я немой укор,
И дух мой сдавлен и смущен.
(«В лесу»)
Впрочем, такое вот «донаучное» видение было, похоже, не только у нашего поэта прошлого века. Было оно и у Шекспира, когда он описывал в «Макбете» страшное зрелище шагающего леса. Было оно и у Данте. Вспомним, как в тринадцатой песне «Ада» попадает он со своим проводником в окружение деревьев-людей.
Тогда я руку протянул невольно
К терновнику и отломил сучок;
И ствол воскликнул:
«Не ломай, мне больно!»
И конечно, это видение было у древних греков, которые верили, что душа человека может переселиться во всякое иное существо или предмет, в том числе в дерево; и у древних отшельников Индии — от них-то, кажется, учение о переселении душ и досталось грекам. И потом не в сказках ли и мифах всех земель миpa, где только произрастали леса, отпечатался этот сложный образ говорящего, шагающего, а то и бешено мчащегося за человеком дерева?
Конечно, все эти притчи, все эти небывальщины давно уже истолкованы как пример олицетворения могучих сил природы, как продукт антропоморфного мышления на самых ранних и наивных его стадиях, когда человек, говорят, только и делал, что всего-всего на свете боялся и потому всякому стволу спешил поклониться как властелину своему.
Но так ли оно было на самом деле? Ведь не боится же своего леса вся живая тварь. Не боятся его птица и рысь, медведь и обезьяна. Что до последней, то она и в городе, в вольерах зоопарка ничего и никого не боится, а, наоборот, ведет себя самоуверенно и нагло.
Почему же существо, однажды ощутившее себя в лесу человеком, вдруг всего «забоялось»? Что-то здесь не то. Страх возникает от незнания, от неопределенности. Но разве может быть «незнание» у птицы? Разве могло оно быть у «первого» человека? Птица «знает» все, что ей положено знать: что есть, где летать, на каких деревьях вить гнездо, когда и куда улететь на зиму, каких двукрылых опасаться. В ее жизни все определено раз и навсегда, она «знает» о себе в своем мире во много раз больше, чем мы когда-либо об этом узнаем.