Златая цепь времен
Шрифт:
Итак, содержание повести Д. С. обманчиво просто. Вообще-то говоря, по военной теории, отвлекающий маневр для частей, которые его физически осуществляют, ничего хорошего не сулит. Настоящее наступление готовится в другом месте, другими частями. А здесь — жертвоприношение суровому богу войны. И чем лучше отвлекающий выполнит свою задачу, то есть чем больше оттянет на себя силы противника, тем больше он, отвлекающий, будет истреблен.
Верно, очень верно строит Д. С. свою повесть. Спешно выпущенные к весне сорок второго года юные командиры, которые еще никогда и никем не командовали и огня не видели. И пожилые солдаты, которые и стрелять-то не умеют. Нужно помнить зиму, весну и лето сорок второго, чтобы согласиться с правдой свидетельства Д. С. И нужно понимать, что эти штопаные-перештопаные фронты, истекающие кровью,
Ни о чем подобном в повести не говорится, конечно, но автору удается свидетельствовать, а из правдивого свидетельства дальнейшая истина возникает сама.
Мне живо представляется вполне искренний и порядочный специалист по военной литературе, который убедительно, не кривя душой, укажет нам, что главный герой повести не понял того-то и того-то и не сумел вынести морального урока.
А вот того, что и на самом деле были тысячи таких молоденьких офицеров, невступно девятнадцатилетних, и неученые солдаты от сохи, но все же сделалось такое, что тот, кто выжил, лишь потом, по прошествии лет, по накоплении опыта, понял совершавшееся и совершенное им, — того подобный специалист знать не хочет. Ему нужно, чтобы авторы тут же, сразу, в самом тексте, все поднесли, разъяснили, написали, будто бы глупый читатель сам не поймет.
Да, есть манера писания военных романов, которые я уподобил бы приманкам для заманивания несмышленышей в комнату ужасов.
Война ужасна, страшна. И окоп остается окопом, пуля — пулей, смерть — смертью, с которой солдат встречался и встречается, пусть не у нас, и продолжает встречаться сегодня, сейчас, в сентябре 1974 года.
Сегодня и завтра никому не хочется умирать. Сегодня и завтра на войне храбр не тот, кто «ничего не боится», а тот, кто отстраняет страх, отвлекается от него. Старая истина… Издревле и сегодня военное обучение стремилось развить автоматизм во владении оружием также и для того, чтобы руки сами знали, что делать, когда в голове путается.
Через своего героя автор дал, по-моему, все, что можно было дать, не нарушая реальности и тем самым не нарушая и художественной правды.
От авторов нельзя требовать, чтобы они, подобно анекдотическому семинаристу, подписывали: «Се лев, а не собака».
По мировому опыту мы знаем, что самое доподлиннейшее высокое искусство (не одна литература, но и живопись, скульптура, архитектура) может нуждаться и нуждается в толковании. Точнее, очень многие читатели и зрители нуждаются в помощнике-толкователе. Ибо сам художник не может и не смеет вкладывать в творчество очевидные объяснения, так как, объясняя, он лишит свое произведение художественности и тем самым и смысла. Так, Л. Н. Толстой, повинуясь своему художественному чутью, не нашел возможным вложить кому-либо из героев «Войны и мира» свои обобщения и выделил их в отдельные, чисто авторские главы.
Конечно же, нет предела искусству и где совершенство? Конечно, повесть Д. С. могла бы быть лучше. Но повесть, как художественное произведение, состоялась. Автор дал живых людей и свое собственное изображение, он самобытен, в чем большое достоинство повести.
*
Многоопытный известный литератор рассказывал, как его однажды увлекла мысль плана будущей повести. На листе ватмана он с увлечением расставлял фигуры героев, плел линии связей, намечал эпизоды, конфликты, перемещения в пространстве и времени. Добрую неделю он чертил с увлечением, в запале. И вот все улеглось. Теперь пришла пора писать. Привычно разгоняя себя, писатель заставлял работать себя дни подряд, влегая в дело, как лошадь в хомут при подъеме. И не одолел. Скука оказалась сильнее.
Этот рассказ не выдуман, я мог бы назвать имя писателя, а о случившемся с ним напомнил роман Е. П.
Не знаю, конечно, был ли у Е. П. план, но роман его получился плановым. Все на месте. Автор вступает с описания природы, может быть страдающего красивостью, но, соглашаюсь, допустимого, которое он быстро сменяет контрастом вступления под кровли «таинственных институтов». По всем правилам автор ведет читателя по делам действующих лиц, заставляет их говорить (говорят много), творить полезнейшие дела, учиться. Завязав нынешний день, он вполне уместно прибегает к ретроспекциям.
Все на месте, все по плану. Плану же подчинено и действие, в котором явнейшим образом преобладает добро, вполне материалистичное, а зло, вернее, малосильное злишко, может лишь на миг колебнуть героя и то лишь по преодолимой случайности.Без какой-либо иронии я утверждаю, что автор очень и очень потрудился. Весьма тщательно, с обдуманными намерениями и зная, чего хочет, он терпеливо строил роман, оснащая его по принятым в теории словесности правилам. Извещенный о силе малой детали, автор уснащал ими свой текст, заботился изобразить характеры, дать им приметы.
И при всем этом роман скучен, скучен. И пуст. Я не верю, что такие ученые, о которых говорит автор, могут что-либо сотворить, могут вершить объявленные им дела. Они не люди — пустышки, мертвенно холодные, их судьбы не занимают, не привлекают, с такими людьми нельзя быть, ибо их, этих людей, нет.
Почему же все так? Ответ я нахожу в одном: автор — без языка и не понимает того. Он гонится за миражом, нанизывая слова, слова и слова, а речи нет как нет. Глухо, пусто. И думаешь о том, какая же это старая-престарая, избитая, замученная, истертая, но все ж труднопостижимая аксиома: Литература есть ЯЗЫК. Нет языка, нет и литературы.
*
Эта воспитующая повесть адресована и юношеству, и взрослым. Автор разоблачает влияние уголовного мира на подростков и борется с этим влиянием. Он навел меня на особенные размышления[33].
Век нынешний и век минувший… Дореволюционная детская и юношеская литература (начиная с букварей) самым естественным образом старалась воспитывать подрастающее поколение в качествах положительных, стараясь защитить сознание от дурного. Жанр был неограниченно широким, от книжек чисто нравоучительных, и, при всем старании авторов, скучноватых, до увлекательной героики. Отечественная и переводная литература одинаково, в меру способностей авторов, конечно, изображала победу добра над злом. Здесь я позволю себе указать кратко на то, что смыслом, содержанием конфликтов в старой литературе была борьба с самим собой, борьба за самоусовершенствование: не лги, будь честен, добр, храбр, защищай обиженного, помогай слабому и так далее и тому подобное. То есть внушались истины так называемые прописные, но обществу нужные. Даже грошовые выпуски в ярких обложках многосерийных похождений Ника Картера, Ната Пинкертона или какая-нибудь «Пещера Лейхтвейса» живописали победы добра. В многообразнейшей и направленной к поученью тематике не было лишь одного — борьбы с «уголовным миром». О существовании этого мира (но не о его соблазнах!) мы в возрасте лет десяти узнавали из «Отверженных» Гюго, книги очень популярной и без ограничений выдаваемой школьными и другими библиотеками, и из диккенсовского «Оливера Твиста».
Конечно же, уголовщина, состоящая из рецидивистов промышлявших воровством, существовала и тогда. Было достаточно четкое деление на воровские специальности, начиная с «ширмачей», которые только лазали по карманам, орудуя «грабкой», то есть развитым особой гимнастикой указательным и средним пальцами, и до «медведей»-взломщиков, специалистов по запорам и бронированным сейфам. Был у них и свой жаргон, они «ботали по фини» или «по фене». Этот «язык» пошел, может быть, от условного языка офеней, бродячих торговцев в разнос, популярных в XIX веке. Но коль тогдашних российских воров и можно было назвать «миром», то лишь весьма и весьма условно. Ибо это был какой-то темный уголок где-то в дальнем углу общественного подполья известный и по необходимости интересный лишь служащим уголовного розыска, которые зачастую узнавали автора «работы» по его «почерку». Кстати сказать, немногочисленные тогда кадры собственно угрозыска после революции безболезненно остались на прежней работе.
Но романтики не было, как не было и страха перед уголовниками. Помню, как на базаре на крик: «Держи вора!» — мчались со всех сторон добровольные преследователи; помню, как на этот же призыв приказчики выскакивали из лавок, бросая покупателей и товар на прилавке. В камерах тюрем профессиональные воры могли покомандовать только эпизодически, в каких-либо особых условиях, сложившихся случайно. Ни о каком их влиянии на детей, на подростков не было и речи. С особенным презрением и жестокостью к ворам относились русские рабочие, не говоря уже о многочисленных ремесленниках-кустарях, формировавших в городах преобладающую числом массу внутри былого мещанского сословия, и о беспощадности крестьянства.